П.С. Рейфман

Из истории русской, советской и постсоветской цензуры

Архив сайта

Главная ЧАСТЬ II. Советская и постсоветская цензура Глава 4

548

 

      ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.  «в революционном развитии».

                                   (Окончание. Практика)

 

  Репрессии против отдельных писателей. Демьян Бедный и его опера «Богатыри». Афиногенов. Эрдман. Разгром театра Мейерхольда. Сталин и Булгаков. Роман М.Шагинян «Билет по истории» юности Ленина). «Сережа Костриков» — фильм о Кирове. Фильм Авдеенко «Закон жизни». Сталин и кино. Шостакович: опера «Леди Макбет Мценского уезда» и балет «Светлый ручей». Статья в «Правде» «Сумбур вместо музыки». Критика пьесы Леонова «Метель». Осуждение сборника Ахматовой «Из шести книг». Сталин и живопись. Конференция московских художников. А.Платонов, И.Бабель, О.Мандельштам и др. Б.Пастернак в30-ые годы. Набоков о советской цензуре. Награждение орденами писателей и музыкальных деятелей, политика «кнута и пряника». 

 

   Наряду с «общими мероприятиями» власти усиливают репрессии против отдельных писателей. А инициатором таких репрессий в ряде конкретных случаев был непосредственно Сталин, который, при всем разнообразии различных дел, внимательно следил за литературой и искусством, считал, что они играют важную роль в пропаганде советской идеологии, в воспитании «нового человека». При этом нужно сказать, что речь идет в значительной степени о писателях, стоящих на позициях «социалистического реализма». Другие отправлены в лагеря, расстреляны, эмигрировали или пишут «в стол». И тем не менее власти находят «нарушителей» и расправляются с ними. Репрессированных писателей, деятелей искусства огромное количество. Остановится на каждом из них в рамках нашего курса нет никакой возможности. Мы будем говорить лишь о некоторых, отобранных нами по различным причинам, может быть отчасти субъективным.

 

  Подвергается критике  крайне официальный писатель Демьян Бедный, называвший себя «боевым поэтом» большевиков (поэма «Хмурый Андрон»). Автор многочисленных басен, прямолинейно социальных, нередко грубых, направленных против врагов советской власти, видимо, считавший себя современным Крыловым. В 20-е гг. он занимает важное место в литературе. Его стихи, басни на злободневные темы регулярно печатались в газетах, в том числе в «Правде», которая вообще-то редко публиковала стихи. Квартира Бедного располагалась на территории Кремля. И вдруг в декабре 30-го г. ЦК выражает неодобрение его деятельности. В надежде на защиту, Бедный отправляет письмо Сталину и получает резкий ответ: обвинение в зазнайстве, в утрате скромности:   «В чем существо ваших ошибок? Оно состоит в том, что критика недостатков  жизни и быта в СССР, критика обязательная и нужная, развитая вами вначале довольно метко и умело, стала перерастать в Ваших произведениях в клевету на СССР, на его прошлое, на его настоящее. Таковы Ваши „Слезай с печки“ и „Без пощады“. Такова Ваша „Перерва“».  Подобное отношение продолжается и далее. В 34 г. Сталин решительно возражал против награждения Демьяна Бедного орденом Ленина. Дело его рассматривалось на Комиссии партийного контроля, которая осудила его, но ограничилась предупреждением.


   549 Особенно ухудшилось отношение Сталина к Бедному после 35 г. В 36 г. Бедный пишет по концепции М.Н. Покровского ( «Русская история в самом сжатом очерке») либретто комической оперы «Богатыри», поставленной Камерным театром под руководством режиссера А.Я. Таирова. В 20-е гг. «Русская история…» Покровского несколько раз переиздавалась. Покровский считал «Слово о полку Игореве» не героическим эпосом, а придворной поэмой, не выражающей интересов народа; по его мнению, значение крещения Руси явно преувеличено церковью. Концепция Покровского выдержана в духе прямолинейной, вульгарно-социологической, атеистической, антицерковной борьбы, которая поощрялась рапповской печатью. В таком духе Бедный писал прежде, в 20-е гг., и власть его одобряла. Но он не учел «перемену ветра».  И поплатился за это. Его обвинили в антирусских настроениях, в глумлении над крещением Руси. Пьеса его была довольно мерзкой, но не антиоветской. Булгаковы назвали ее постановку «стыдным спектаклем». Молотов обратил внимание Сталина на пьесу. Тот разгневался. Комитету по делам искусства от имени ЦК дали соответствующее указание. 14 ноября 36 г. выходит постановление Комитета «О пьесе „Богатыри“ Демьяна Бедного». Тот: обвинен в попытке унизить русский народ. Критика его фельетонов. Карьера Бедного на этом закончилась. Гонения продолжались. В августе 38 г. Бедный исключен из партии, затем из Союза писателей. Он не сразу смирился с этим. В военные годы Демьян Бедный пишет антифашистский памфлет «Ад», другие произведения, надеясь умилостивить власти. Сталин распорядился: передайте этому новоявленному Данте, что он может (читалось должен -ПР) перестать писать.

 

 Существует довольно распространенная версия неприязни Сталина к Бедному:  у последнего обширная библиотека; Сталин брал из нее книги и оставлял на них отпечатки жирных пальцев. Бедный при ком-то выразил недовольство. Сталину донесли (строка Мандельштама: «его толстые пальцы, как черви, жирны», вероятно, отражение таких слухов). Этого было достаточно. Исследователь Громов утверждает, что смотрел библиотеку Сталина и нигде не видел следов пальцев, запачканных страниц. Вероятно, с такой целью следовало бы посмотреть и библиотеку Бедного.    Есть и другая версия: секретарь Бедного доставил «куда надо» тетрадку с нелестными записями Бедного об обитателях Кремля. И та, и другая версии вполне возможны. Но важнее другое: игра советского правительства с «русской идеей» начинается еще до партийных отзывов на постановку «Богатырей». В феврале 36 г., в «Правде» опубликована статья «Об одной гнилой концепции», направленная против Бухарина. В январе 36 г.он в «Известиях» затронул тему «Обломова».  «Правда» обвинила Бухарина в том, что он изображает всю Россию, как нацию Обломовых. Обвинения – еще один предлог посчитаться с Бухариным. Но есть в них и другое: начинает формироваться концепция новой, советской официальной народности, с которой шутить не разрешается. Война усиливает подобные тенденции. В первом своем выступлении 6 ноября 41 г. Сталин говорил о великой русской нации (курсив мой-ПР). Затем такие тенденции проявляются постоянно, и в военные, и в послевоенные годы. Они оказываются выгодными для сплочения народа, воспитания патриотизма. Ради этого можно забыть о критике дореволюционной России, которая поощрялась в первые годы Советской власти. Литературу, искусство начинают ориентировать на создание патриотических произведений, прославляющих героев русской истории недавнего и давнего времени. В какой-то степени это связано с возникающей идеи мессианской роли
       550 России. Естественно, «Богатыри» Бедного оказались совсем не ко двору. Сталин объяснял это в письме Бедному: переместился центр революционного движения из Западной Европы в Россию; «А Вы, вместо того, чтобы осмыслить этот величайший в истории процесс, возглашаете на весь мир, что Россия в прошлом – сосуд мерзости и запустения, что и нынешняя Россия – сплошная „Перерва“», что лень и стремление «сидеть на печке» чуть ли не национальная черта русских. Таким образом начинает формулироваться новая установка, запрещающая критику не только советской действительности, но и славных страниц прошлого.

 

  Недоброжелательность к Демьяну Бедному сохраняется и после войны, даже после его смерти (45). 10 июня 47 г. выходит секретный циркуляр Главлита о запрете публиковать не напечатанные ранее, хранящиеся в архивах произведения. Среди других названных авторов .Горького, Ал.Толстого, М. И.Калинина) стоит и имя Бедного (Бох513).

 

   В начале 30-х гг. начинается история с драматургом А.Н. Афиногеновым, связанным с Пролеткультом, тоже писателем далеко не оппозиционным. Известность ему принесла пьеса «Чудак» (29 г.). В 31 г. Афиногенов пишет пьесу «Страх» – более зрелую, которая доставила автору не славу, а много неприятностей. Содержание её таково: профессор Бородин – руководитель института физиологических стимулов – приходит к выводу, что деятельность человека определяют не социальные, а вечные, вневременные регуляторы; по его мнению, человеком управляют 4 стимула: страх, любовь, ненависть и голод; используя их, можно направлять человеческую деятельность. С точки зрения Бородина, современная советская система основана только на страхе: «Мы живем в эпоху великого страха <…> Никто ничего не делает без окрика, без занесения на черную доску, без угрозы посадить или выслать». Бородин уверен, что нужно совсем другое: судьбу человека должны решать ученые, а не политики. Такие выводы были далеко не официальными, но дело-то заключалось в том, что их придерживался не автор, а персонаж пьесы, скорее отрицательный; автор же разоблачал эту теорию, утверждая, что Бородин пришел к ней под влиянием врагов, связанных с Западом. Молодое поколение ученых – положительные герои – отвергает теорию Бородина. Они верят в возможность подчинения физиологии интересам государственной политики. С Бородиным спорит и старая большевичка Клара, считающая, что события определяет классовая борьба, которая сильнее всякого страха. В конце пьесы Бородин перерождается, признает свои ошибки,   скорее не из-за аргументов Клары, а после ареста и беседы в ОГПУ (там ему всё разъяснили как надо — ПР). В целом пьеса получалась весьма благонамеренной. Она поставлена в МХАТе и в Ленинградском Академическом театре драмы. Горький хвалил пьесу. Но вскоре она была запрещена, навсегда изъята из репертуара. Автор касался все же неприятных проблем. Он, хотя и опровергал (вероятно, искренне) «ошибочную теорию», но все же излагал её. К тому же Бородин, ее исповедующий, изображенный в пьесе заблуждающимся, но не отрицательным персонажем, вызывал сочувствие зрителей.

 

   В 32 г. Афиногенов пишет пьесу «Ложь». Она менее официальна, чем «Страх». В ней идет речь о довольно мрачных явлениях советской действительности, отражены наблюдения и размышления автора не очень-то радостные. Но отрицания системы и здесь нет. Понимая, что в пьесе критикуется действительность, автор наивно надеелся, что в такой критике власти заинтересованы. Он посылает пьесу на отзыв Сталину и Горькому. В сопроводительном письме к последнему Афиногенов
        551 сообщает, что пьеса – отклик «на многие и многие вопросы моей жизни как писателя, которые не дают мне покоя», что она «выношена с кровью» (Геллер128). По мысли автора, ложь проникла во все слои общества: она в общественной жизни, в партийной среде; ее оружие – клевета. Героиня пьесы, Нина Ковалева, сама пострадавшая от клеветы, непримиримая ко лжи, готова солгать ради спасения скрытого оппортуниста Накатова. Показаны «деятели», которые «на правду не молятся» и никакой лжи не боятся; они рассматривают ложь, как боевой прием, обман врага на фронте, один из способов военной стратегии. Эти люди убеждены, что «массы должны доверять нам, не спрашивая правда это или ложь». Они сами безоговорочно доверяют вышестоящим инстанциям, не рассуждая. «Думать должны вожди», – говорит один из действующих лиц пьесы. Главный отрицательный персонаж, Накатов, утверждает: «Вся страна лжет и обманывает – ибо она сама обманута“. Пьеса получилась о страхе говорить правду, о необходимости лгать, хотя, по замыслу автора, она осуждала двурушничество, звала на борьбу с врагами народа. Афиногенов на самом деле так считал, но объективное отражение в пьесе происходящего превращала ее в крамольную. Конечно, и Горький, и Сталин почувствовали это. В подробном отзыве-ответе о пьесе Горький оценивал ее по меркам еще не провозглашенного социалистического реализма. Он писал о разнице между правдой реальной действительности и правдой, которая видится “ с высоты целей будущего». С позиций последней правды Горький упрекал Афиногенова в том, что, создав пьесу «на реальном материале», автор попал «в тесный плен грубейшего эмпиризма», придал «слишком много значения своему личному опыту». В письме шла речь о пессимизме пьесы, противоречивости поведения Нины, о том, что замысел раскрыт недостаточно ясно. Замысел же воспринимался Горьким весьма своеобразно, как оправдание лжи во имя высокой цели: «если вы хотели утвердить необходимость лжи в борьбе за торжество мировой правды пролетариата, вы, так как это сделано вами, компрометируете правду» (Геллер130). Афиногенову такое и во сне не снилось. Горький же принимает подобную ложь и осуждает Афиногенова за то, что необходимость её обоснована в пьесе не очень ловко. Поэтому Горький полагает, что пьеса вредна для массового зрителя, но была бы весьма полезна, если бы можно было разыграть ее в закрытом театре перед «тысячей верных ленинцев», хорошо грамотных, непоколебимо уверенных в правильности генеральной линии партии. Им-то необходимость подобной лжи будет вполне ясна и соблазна они не испытают. В какой-то степени в письме звучит давний горьковский мотив «утешительного обмана», по-разному затронутый в пьесе «На дне» (Лука), в рассказе «О чиже, который лгал, и о дятле – любителе истины». Но есть одно существенное отличие: в 30-е гг. позиция Горького превращалась в стремление оправдать ложь советской диктатуры, а «конкретная правда» пьесы осуждалась за то, что она может быть использована врагами революции: «вашу пьесу с удовольствием прочтут белоэмигранты… Она понравится всей буржуазии. Надо усвоить простую истину: мы пишем не только для нашего пролетариата, а и для пролетариата всех стран; это возлагает на нас огромную ответственность» (дескать и нашему пролетариату о такой «конкретной правде» говорить не следует, а уж заграничному – и подавно  — ПР). По мысли Горького, Афиногенов «вкладывает пальцы в язвы партии», а нужно говорить не о них, показывать большевика не со стороны его недостатков, а со стороны его достоинств, которые в нем – главное. Знаменательно, что еще до отзыва на пьесу «Ложь», осенью 29 г., Горький примерно так же
   552 отзывался о романе Платонова «Чевенгур»: роман чрезвычайно интересный, но лирико-сатирический характер делает его, разумеется, совершенно неприемлемым «для нашей цензуры» (Геллер132). Таким образом, уже в конце двадцатых, в начале тридцатых годов Горький начинает борьбу за советского «положительного героя».

 

         В подобном же духе выдержано письмо Сталина Афиногенову, но оно гораздо резче и категоричнее, чем горьковское. Сталин, как плохой редактор, вошел во вкус соавторства; он начал «править» пьесу; на её полях он ставит множество замечаний, вопросов, вычеркивает реплики действующих лиц, вставляет другие, собственные. Он осуждает самоубийство Нины. И задает вопрос-обвинение: «почему-то все партийцы у вас уродливы, физические, нравственные, политические уроды». Итоговая характеристика пьесы – краткая, бестактная и грубая: «Идея богатая, но выполнение не богатое» (Геллер132?). Вождь предлагал дать пьесу для оценку собранию рабочих, считая, что они осудят её.

 

           В конце 33 г. Афиногенов создает, согласно указаний Сталина, второй вариант пьесы, названный «Семья Ивановых». Опять Сталин читает его и кратко отвечает: «второй вариант неудачный». Позднее (36 г.) Афиногенов пишет героико-романтическую драму «Салют, Испания». В 37 г. по ложному доносу он исключен из партии, постановка его пьес запрещена. В конце 38 г. им написана пьеса «Москва, Кремль». Опять автор шлет ее Сталину. Тот отвечает, вежливо, но по сути грубо: он занят и просит извинить его: ему некогда читать пьесу.

 

  Лирическая комедия Афиногенова «Машенька» знаменует выход его из внутреннего кризиса, обретение вновь уверенности в себе. В 41 г. пьесу ставит театр Моссовета (режиссер — Завадский, Машенька – Марецкая). Она пользуется успехом. Последняя драма, «Накануне», начата за несколько месяцев до начала войны, закончена в августе 41 г. 29 октября 41 г. Афиногенов погиб при бомбежке. Его лучшая пьеса «Ложь», написанная в 32 г., опубликована лишь в 63 г., через 30 лет после её создания.

 

       Не легко складывалась судьба талантливого драматурга Н.Р.Эрдмана. Если говорить о русской дореволюционной традиции, которой следовал Эрдман, следует вспомнить в первую очередь имя драматурга А.В. Сухово-Кобылина, его блестящую трилогию «Свадьба Кречинского», «Дело», «Смерть Тарелкина». Но в послереволюционное время тема приобретает особую специфику: в рамках её речь идет о свободе личности, отношениях  «маленького человека» и советской власти, о бунте этого человека против колоссального механизма подавления, нивелировки, уничтожения животворных возможностей. Официальным автором Эрдман, в отличии от Бедного и Афиногенова, не был, но и активным противником существующего строя не являлся.

 

   Сперва всё начиналось прекрасно. Утром 20 апреля 25 г. 24-летний писатель стал знаменитым. Мейерхольд поставил его пьесу «Мандат». Спектакль задуман, как тогда было модно, антимещанским. В духе пьесы «Клоп» Маяковского, ряда его стихотворений ( «Страшнее Врангеля обывательский быт!»).  Уже в «Мандате» кое-что могло привлечь внимание бдительного цензора. Например, главный герой, Гулячкин, этой роли впервые прославился Эрнест Гарин), решив вступить в партию, выражает опасение: «А вдруг, мамаша, меня не примут?». Та успокаивает его: «Ну что ты, Павлуша, туда всякую шваль принимают». Но все же пьеса была без антисоветского подтекста. Как и в пьесах Маяковского, звучал уверенный смех победителей. В пьесе виден талант автора, который еще не переходил дозволенных
    553 рамок. Поэтому она «пришлась ко двору». Режиссеры жаждут сотрудничества Эрдмана. В 28 г. 3 театра хотят поставить его новую пьесу «Самоубийца» (МХАТ, Мейерхольда, Вахтангова).

 

  Новая пьеса и на самом деле оказалась превосходной, но поставить её не удалось. Автор статьи об Эрдмане, С. Рассадин, приводит слова Н. Я. Мандельштам, назвавшей пьесу гениальной. Она считает «Самоубийцу» «вершиной советской драматургии“ (Гелер 127). Сам Рассадин добавляет: “ полагаю, самую лучшую из комедий за весь советский период» (Рассадин «Право на шепот. (Комедия Эрдмана „Самоубийца“ становится все современнее. Пройдет ли цензуру?“) //“Новая газета» №   70, 22-4 сентября 03 г.). А.В. Луначарский, слушая чтение пьесы, смеялся до слез, аплодировал Эрдману, а затем сказал: «остро, занятно, но ставить „Самоубийцу“ нельзя». Пьеса   запрещена на много лет. Не удивительно. В ней ощущается звучание мотива: всякое самоубийство – организованное, преднамеренное убийство; за каждым из них стоит убийца (убийцы); за многими смертями, где бы они не произошли, не столь уж трудно обнаружить убийц (режим, систему, власть).

 

  В пьесе, как и у Афиногенова, звучит лейтмотив страха: все боятся даже рот открыть; только решившийся на самоубийство вдруг осознает, что ему нечего бояться: «Я могу никого не бояться. Нико-го… Боже мой! Никого не боюсь… В первый раз за всю жизнь никого не боюсь… Вот в союзе сто сорок миллионов, товарищи, и кого-нибудь каждый боится, а вот я никого не боюсь..! все равно умирать»; «то, что может подумать живой, может высказать только мертвый». Это и делает герой пьесы «Самоубийца». По словам Эрдмана, он хотел изобразить внутреннюю драму людей, потерявших привычный мир: «Жил человек, был человек, и вдруг человека разжаловали». А разжалованный способен на поступки отчаянные и непредсказуемые.

 

  Главный персонаж пьесы – Семен Семенович Подсекальников – не положительный герой. В начале комедии он безработный обыватель, мещанин, истерик, зануда, из-за куска ливерной колбасы выматывающий из жены всю душу. Смешной, жалкий, «маленький человек» советского периода. Он – ничтожество, почти настаивающее на своем ничтожестве. И когда в пьесе возникает идея как бы самоубийства – она именно «как бы». Эта идея возникает как фарс. Она померещилась перепуганной жене Подсекальникова. Да и фарс оказывается пошловат, грубоват: герой тайком отправляется в кухню за вожделенной колбасой, а его по ошибке стерегут за запертой дверью коммунальной уборной, опасаясь, что он там застрелится и прислушиваясь к доносящимся из уборной звукам, совсем не похожим на ожидаемый выстрел. Даже тогда, когда затравленный и осмеянный мещанин допускает возможность настоящего выстрела, балаган не кончается, а только смех переадресован на тех бывших, кто решил заработать на смерти героя: поп, мясник-черносотенец, «гнилой интеллигент» и т. п. Они напоминают персонажей агитационных плакатов РОСТА. Как и в «Мандате», текст  острый, но не слишком. И дело не в том, что Эрдман передал свои мысли отрицательному персонажу. В «Самоубийце» сам интеллигентский протест спародирован, снижен, опошлен.

 

    Рассадин считает, что сатира на интеллигентов-обывательей входила в замысел комедии, не служила цензурным прикрытием. Эрдман, соратник Мейерхольда, поклонник Маяковского, не антисоветчик. По мнению Рассадина, своеобразие пьесы заключается в том, что в ходе ее создания происходят существенные
    554 изменения не только с главным персонажем, Семеном Семеновичем Подсекаловым, но и с автором. Задуман «Самоубийца» как продолжение темы «Мандата» (борьба с обывателями). Но постепенно в первоначальный замысел прорывается тема человечности, тех, кто ей враждебен. Фарс, балаган превращается в трагедию. Мотив самоубийства начинает звучать всерьез. Пьеса становится суровым приговором советской действительности, а Подсекалов – «маленьким человеком» неблагополучного современного мира. В его уста Эрдман вкладывает монолог огромной обличительной силы: «Вот стою я перед вами, в массу разжалованный человек, и хочу говорить со своей революцией: „Что ты хочешь? Чего я не отдал тебе, революция, правую руку свою – и она голосует теперь против меня. Что же ты дала мне за это, революция? Ничего. А другим? Посмотрите в соседние улицы – вон она им какое приданное принесла. Почему же меня обделили, товарищи? А прошу я немного. Всё строительство ваше, все достижения, все мировые пожары, завоевания – все оставьте себе. Мне же дайте, товарищи, только тихую жизнь и приличное жалованье“». Далее идет прямой вызов: «Разве мы делаем что-нибудь   против революции? Мы только ходим друг к другу в гости и говорим, что нам трудно жить. Потому что нам тогда легче жить. Ради бога, не отнимайте у нас последние средства к существованию, разрешите нам говорить, что нам трудно жить. Ну хотя бы вот так, шепотом: „нам трудно жить“. Товарищи, я прошу вас от имени миллиона людей: дайте нам право на шепот. Вы за стройкой его даже не услышите. Уверяю вас». Беззащитный перед бесчеловечной системой, вызывающий одновременно иронию и сочувствие, Подсекалов становится своеобразным протестантом. Он возражает властям, пусть шепотом, становится опасным для них, даже до своего монолога. Он защищает право на какую-то форму независимости, свободы от постоянного чувства страха и благодарности по отношению к власти. В рамках пьесы он меняется, как меняется и её автор, превращаясь чуть ли не в гения. А самоубийство в пьесе осуществляется. Один из персонажей её, Федя Петунин, «положительный тип», но только с «грустнецой», в финале пьесы застрелился, оставив записку: «Подсекалов прав. Действительно жить не стоит». В то же время, по словам Н.Я. Мандельштам, «Самоубийца» – пьеса о том, «почему мы остались жить, когда всё толкало на самоубийство».

 

  Естественно, пьеса вызвала травлю Эрдмана. В газете «Рабочая Москва» появилась статья «Попытка протащить реакционную пьесу. Антисоветское выступление в Театре им. Мейерхольда». Осенью 30-го г. Главрепертком запрещает «Самоубийцу». Отрицательные отзывы на пьесу дает Кирпотин (зав. сектора литературы Агитпропа), писатель Вс. Иванов. Несмотря на это в декабре 31 г. над пьесой начинает работать МХАТ, а в мае 32 г. – и театр Мейерхольда. Чтобы преодолеть цензурный запрет, Станиславский 29 октября 31 г. обращается с письмом к Сталину, защищая «Самоубийцу», ссылаясь на мнения Горького и Луначарского. На такое письмо не легко решиться; надо быть очень заинтересованным в разрешении пьесы. Тщетное заступничество. Сталин ответил 9 ноября, что пьеса «пустовата и даже вредна», что он о ней невысокого мнения и «так же считают товарищи». Но он позволил «сделать опыт», разрешил работать над постановкой «Самоубийцы», выделив для оценки результатов Кагановича (нашел специалиста – эстетика, сапожника по специальности!) и Стецкого (представителя Главреперткома, только что запретившего пьесу). Сталин сообщает Станиславскому, что Репертком находит пьесу «контрреволюционной», и по его (Сталина) мнению «отзыв Реперткома не 
       555 далек от истины». При этом Сталин лицемерно добавляет, умывая руки: «Я в этом деле дилетант» (дескать, судить не могу — ПР). На самом деле – судил, безжалостно и беспощадно. В октябре 32 г., после закрытого просмотра в театре Мейерхольда, по личному распоряжению Сталина, «Самоубийцу» окончательно запретили (письмо Станиславского и ответ Стаина см. Геллер с. 127).

 

     Были запрещены и другие произведения Эрдмана. По недосмотру два из них разрешил в 33 г. для альманаха «Год ХУ1» уполномоченный Главлита по издательству «Советская литература» Д.В. Романовский. Главлит отменил разрешение. Романовский получил нагоняй. Ему пришлось каяться: «Мною были разрешены к печати<…>две вещи {В.Масс…} и Н.Эрдмана „Заседание о смехе“ и „Закон тяготения“. Главлитом, в порядке последующего контроля, печатание этих вещей было своевременно и правильно приостановлено. В соответствии с разрешениями (так! — ПР) директивных организаций эти вещи были изъяты. Я допустил грубейшую политическую ошибку, разрешив к печати „Заседание о смехе“ и „Закон тяготения“, которые представляют собой антисоветские произведения. Я считаю совершенно правильным решение в отношении меня директивных партийных и советских инстанций. Представленную мне возможность дальнейшей работы я использую для того, чтобы повысить качество своей работы и успешно выполнять задания, возложенные на меня партией и правительством…» (Бох465).

 Желание поставить «Самоубийцу» Эрдмана инкриминировалось Мейерхольду во время разгона его театра. Пьеса обвинялась в том, что она «выражала протест ликвидируемого класса против диктатуры пролетариата» и «рассматривалась рядом работников театра, очевидно, как определенное политическое выступление против линии партии»

 

 В октябре 33 г. Эрдмана арестовали в Гаграх, на съемках фильма «Веселые ребята». Фамилии сценаристов, Эрдмана и В.З. Масса, были исключены из титров фильма. Как и в фильме «Волга-Волга», который делался тоже при участии Эрдмана. К нему, ссыльному, приехал режиссер Александров: наш фильм становится любимой картиной вождя; лучше, чтобы не было фамилии, понимаешь? И Эрдман сказал: понимаю.  (269… где. См Лит.фронт, Блюм и Рассадин).

 

  Кстати и с выходом фильма «Веселые ребята» в прокат не все было благополучно. Фильм, поставленный молодым режиссером Григорием Мормоненко (псевдоним Александров, главные роли – Любовъ Орлова и Леонид Утесов), не понравился высокому начальству. Нарком просвещения Бубнов сказал о нем: «Это хулиганский и контрреволюционный фильм» и запретил его выпуск в прокат. Но у фильма нашлись защитники: начальник Главного управления культуры Б. Шумяцкий, Горький. Они уговорили Сталина посмотреть «Веселых ребят» на квартире у Горького. Сталин пришел в восторг: «Посмотрел, точно в отпуске побывал». После этого судьба фильма была обеспечена. Александров и Орлова награждены орденами. На приеме артистов-орденоносцев, обращаясь к Орловой, Сталин якобы сказал: «Выполню любое ваше желание. Просите». Та попросила сведений о судьбе своего первого мужа, заместителя наркома земледелия Андрея Берзина, арестованного и высланного несколько лет назад. Вскоре её вызвали на Лубянку. Принявший ее генерал сказал: «Гражданин Берзин отбывает ссылку в Казахстане. Если хотите, вы можете отправиться к нему». Орлова поблагодарила и поторопилась оставить кабинет. Возможно, и это миф. Но Александров и Орлова в дальнейшем оказались вне критики. Все их фильмы шли на «Ура». Триумфальный успех имел «Цирк»
    556 создании его сценария участвовали Ильф и Петров, репрессированные позднее Вал. Катаев, Бабель). Затем «Волга-Волга», другие фильмы. На всех их лежал отблеск одобрения Сталина (они и на самом деле нравились ему и были хороши).

 

  Три года драматург провел в Сибири, в ссылке (Енисейск), до 36 года. Потом его выпустили, с запретом проживать в шести наиболее крупных городах. Все же в 37 г. не арестовали. Он жил в Томске, Вышнем Волочке, Торжке, Рязани. В 38 г. нелегально приезжал в Москву, остановился у Булгакова. Тот послал Сталину письмо, просил для Эрдмана пощады. Никакого ответа.

 

   В начале войны Эрдман, как ссыльный с неснятой судимостью, выслан из Рязани. Просился на фронт. Отказали. В августа 41 г. мобилизовали и направили в часть для бывших кулаков, священников, других лиц, «не вызывающих доверия». Оказался в Саратове, совсем больным и изнуренным.  Неожиданная встреча там с артистами МХАТа, спасшими Эрдмана. Они хлопотали за него. В декабре 41 г. Эрдман вызван в Москву, в ансамбль песни и пляски НКВД, находившийся под особым покровительством Берия (там Шостакович, Юткевич, Рубен Симонов, Дунаевский, молодой Любимов). В ансамбле Эрдман остается до 48 г., сочиняет сценарии театральных представлений, правительственных концертов, выступлений «Цирка на льду», бесчисленных мультфильмов. Либретто фильмов «Актриса» (42), «Здравствуй, Москва» (46). Поденщина, поденщина! Отчетливое понимание качества своей продукции. В 47 г. работа в театре оперетты. Постановка «Летучей мыши» Штрауса (ее либретто, по мнению знатоков, – образец музыкального спектакля). Всё складывается относительно благополучно. В 51 г. Эрдман получает даже Сталинскую премию 2-й степени за сценарий фильма «Смелые люди» (50). После премии, ему дают наконец  «чистый паспорт». В 54 г. Эрдмана заново принимают в Союз писателей. С 64 г. активная деятельность в Театре на Таганке (он консультирует своего друга Любимова, неофициальный член Художественного Совета театра). А пьесы «Мандат» и «Самоубийца» продолжают оставаться под запретом. Безуспешные попытки поставить их во время хрущевской оттепели. Спектакли в театрах Вахтангова и … на Таганке запрещены. В одной из попыток восстановить пьесу Эрдмана на сцене в 80-е гг. принял участие и С.В. Михалков, со своеобразной трактовкой Подсекалова как диссидента (то ли Пастернака, то ли Солженицына), что вызвало возмущение Ю. Любимова. В 82 г. Плучек поставил «Самоубийцу» в театре Сатиры, но вскоре после премьеры пьесу вновь запретили. За границей Эрдмана не забывали. В 69 г. на русском языке «Самоубийцу» поставили в ФРГ. Позднее в Швеции. В СССР пьесы опубликованы только в 87 г., уже при Горбачеве, почти через 60 лет после их создания. Сочинения Эрдмана вышли лишь в 90-е гг., посмертно. Умер он в 70-м г. В «своей постели», вернее – не в тюрьме. «Счастливая судьба» талантливого советского писателя. Здесь снова всплывает фамилия С.Михалкова. Стоявший в то время во главе Союза писателей, он отказался подписать просьбу предоставить Эрдману место в больнице: «Я-я нич-ч-его не мог -гу сдел-лать, –   говорил он,  заикаясь, – ты пон-нимаешь, я даже Вер-ру Инбер с-с трудом ус-строил…А Эрдман-на я не могу». (сноска?)

 

         На историю с «Самоубийцей» наслаивалосьи другое. Еще одна версия: Эрдман вместе с соавтором Массом в молодости писал шуточные иронические стихи, басни. Не то что антисоветские, но далекие и от официальности:

 

            557

             – Чего дрожите вы?

             Спросили у страдальцев

             Игравшие сонату десять пальцев

             – Нам не стерпим такой режим,

            Вы бьете нас, и мы дрожим!

             Но им ответствовали руки,

              Ударивши по клавишам опять

             – Когда вас бьют, вы издаете звуки,

             А если вас не бить, вы будете молчать.

             Смысл этой басни ясен:

             Когда б не били нас

             Мы б не писали басен

           Или другое:

 

                               Явилось ГПУ к Эзопу

                                И хвать его за ж…

                                Смысл этой басни ясен:

                 Довольно басен!

 В одной басне говорилось, что Бог потребовал у Авраама принести в жертву сына. Тот уже занес нож –

                                  И вдруг сюрприз: Разверзлась туч громада

                 И бог вопит: «Я пошутил, не надо».

                  С тех пор переменился свет

                  И бога, как известно, нет .е руку убийцы никто не задержит — ПР)

 Сталин слышал о таких баснях и на одном кремлевском застолье попросил Качалова прочесть какую-либо из них. Тот, хмельной, подумал вероятно: Сталин сумеет оценить юмор; он прочитал стихи Эрдмана о подобном застолье, где за чашкой чая «льется мерная беседа лучших сталинских сынов и сияют в самоваре двадцать восемь орденов». Кончались стихи словами:

                  В миллионах разных спален

                  Спят все люди на земле.

                 Лишь один товарищ Сталин

                 Никогда не спит в Кремле

     558 Иронический вариант расхожей темы: все спят, а Сталин думает в Кремле о благе народа ( «Колыбельная песня» Джамбула и др.). Легкая ирония. Даже не в адрес Сталина. Скорее в адрес его неумеренных «песнопевцев». Но ее вполне хватило на 3 года Сибири. Прочел Качалов и басню об Эзопе. Сталин прервал его: «Кто автор этих хулиганских стихов?». Больше Эрдман ни обличительных пьес, ни иронических стихов не писал. В конце концов его простили. На определенных условиях: он должен был писать то, что одобрялось властями.

 

    С. Юрский рассказывал о знакомстве с Эрдманом в Таллине, куда артист приехал на пробу роли в одном из фильмов. Эрдман сказал ему: не нужно сниматься в этом фильме; он по плохому сценарию; потом пояснил, что знал отца Юрского, порядочного человека, хорошо относившегося к нему; затем добавил, что сценарий написал он сам, Эрдман, что Юрскому возьмут билеты на обратный поезд; предложил выпить вместе коньячку, а потом он покажет Юрскому рестораны Таллина. Действительно, «счастливый конец».

 

  Разгром театра Мейерхольда. В свое время, в 20-е гг., этот экспериментальный театр имел огромный успех. Его руководитель и главный режиссер входил в число наиболее знаменитых людей того времени. Маяковский включал его в число тех людей, именем которых называют бытовые предметы для их рекламы ( «гребешок Мейерхольда», «мочала а ля Качалов“;» все равно о Мейерхольде будут спрашивать: «который? Это тот, который гребешек?»). Во второй половине 30-х гг. театр обвинили в формализме. 11 декабря 37 г. письмо преседателя Всесоюзного Комитета по делам Искусств при Совнаркоме P.M.Керженцева Сталину и Молотову о необходимости закрыть театр. Секретно. О том, что Комитет предлагает проект постановления о ликвидации театра Мейерхольда. Последняя постановка в нем – пьеса Габриловича «Одна жизнь», по мотивам книги Н.Островского «Как закалялась сталь» – показала, что театр в результате порочности своего пути «пришел к политическому и творческому тупику», не в состоянии создать советский реалистический спектакль и «является отщепенцем в семье советских театров». В приложениях приводятся проекты постановления Политбюро о ликвидации театра, приказа Комитета по делам Искусств и статьи для «Правды». Содержание проекта приказа, подписанного Керженцевым: «Театр им. Вс.Мейерхольда в течение всего своего существования не мог освободиться от чуждых советскому искусству формалистических позиций и не имел четкой политической линии. Идеологическое содержание пьес то и дело искажалось в угоду левацкому трюкачеству и формалистическим вывертам. Многие пьесы давали извращенное, клеветническое представление о советской действительности („Самоубийца“, „Окно в деревню“, „Командарм 2'', „Выстрел“ и др.). Классические произведения давались в искаженном виде, с извращением их сущности и идеологической направленности (''Ревизор“, „Смерть Тарелкина“, „Горе уму“, „33 обморока''). За последние годы советские пьесы совершенно исчезли из репертуара театра“. Говорилось о том, что советские драматурги и ряд крупных актеров ушли из театра „из-за ложного пути, занятого Вс.Мейерхольдом. Отказавшись от советского репертуара, театр отошел от основных политических и творческих задач, которыми живет вся страна и изолировал себя от всей художественной жизни Союза“. Указывалось на то, что Комитет по делам Искусств специально предупреждал: театр без советской тематики является не нужным для советского зрителя. Несмотря на это театр „отнесся несерьезно к постановке советской пьесы к 20-летию Октябрьской революции и 
       559 создал позорную, политически ошибочную постановку пьесы драматурга Габриловича ''Одна жизнь'' (по роману Н.Островского ''Как закалялась сталь'')“. И вывод: театр Мейерхольда, проявивший „свое нежеланье и полную неспособность создать советский репертуар и решительным образом освободиться от формалистических ошибок, является чужим и ненужным для советской страны“; „признать необходимым его ликвидировать, а труппу театра использовать в других театрах Москвы и периферии“.

 

  В другом приложении приводится проект статьи Керженцева «Чужой театр» для газеты «Правда» (опубликована 17 декабря 37 г.). В ней в целом повторяются обвинения, о которых шла речь в приказе, но они даются в более развернутом виде, рассчитаны на широкую аудиторию читателей, которым нужно обосновать необходимость закрытия театра. Больше в статье и популистской демагогии. Начинается она с того, что 700 советских профессиональных театров откликнулись на годовщину Октября, только один театр Мейерхольда оказался без спектакля, приуроченного к этой дате. После такого заявления-доноса Керженцев останавливался на творческом пути Мейерхольда, излагая события в резко-обвинительном духе. Говоря о дореволюционной деятельности Мейерхольда, Кержецев утверждал, что вся она сводилась «к борьбе против реалистического театра, за театр условный, эстетский, мистический, формалистический, т.е. чуравшийся действительной жизни. В.Мейерхольд шел в этом случае по пути с той частью русской интеллигенции, которая в период царской реакции бросилась в объятия мистики, символизма и богоискательства и пыталась этими средствами одурманивать и развращать рабочий класс».

 

 После революции, по словам Керженцева, Мейерхольд, возглавляя Театральный отдел Наркомпроса и создав собственный театр, «подымает чрезвычайную шумиху, провозглашая будто Октябрьская революция в театре начинается… с момента появления В.Мейерхольда в Москве»; он «и его приспешники создают смехотворную, но политически-враждебную теорию, будто не Октябрьская революция обеспечила все основные условия для строительства социалистического театра»; они «пытаются изобразить из себя единственных представителей настоящего советского театра, пытаются противопоставить свою линию партийному руководству. А на деле, под крикливым лозунгом „театрального октября“, начинают преподносить советскому зрителю политически нечистоплотные пьески»; режиссер и его театр «дают одну за другой политически-неверные или враждебные постановки»; в первой из них (переделка «Зорь» Верхарна) «театр возвел на героическую высоту меньшевистствующего предателя рабочего класса»; и зрители аплодируют не этому «герою», а тем, кто его обличает. Вторую постановку ( «Земля дыбом») «В.Мейерхольд посвятил…Троцкому»; «Так, с возвеличенья предателя-меньшевика, с фимиама бывшему меньшевику и будущему фашисту, начал свою деятельность театр им. Мейерхольда».

 

  Далее Кержецев довольно подробно рассказывает о более поздних постановках театра, о пьесах классического наследства, которые в нем ставились, о произведениях советских драматургов. Рассказ всё время сопровождается уничтожающими репликами: «кривое формалистическое зеркало»,  «советская действительность давалась грубо искаженно и издевательски», «карикатура на советскую деревню», «игнорировала руководящую роль партии», «троцкистская
        560концепция», «клевета на советскую семью», «политическое выступление против линии партии».

 

  Керженцев называет  пьесы «старого классического репертуара», которые ставил театр, но они «показывались зрителям в кривом формалистическом зеркале». Для постановки их характерно «изощренное перекручивание текста», «трюкачество и всякого рода выверты».

 

  Работа Мейерхольда с советскими драматургами «оказалась совершенно бесплодной». Он ставил пьесы, которые, «как правило, никогда не ставились в других советских театрах». Поставщиками Мейерхольда «оказались господа Эрдман, Третьяков, Безыменский и др.». «Мейерхольд хвастал, что он поставит еще пьесы Бруно Ясенского, поэта Корнилова и т.п.». О том, что в последнее время советские пьесы вообще исчезли из репертуара театра.

 

    Керженцов довольно подробно останавливается на постановке пьесы «Одна жизнь»: «спектакль оказался позорным политическим и художественным провалом», «пролетарский оптимизм, бодрость, идейная устремленность революционной молодежи, – не нашли никакого отражения в спектакле»; пьеса резко исказила «весь характер оптимистического, живого произведения Островского. Основной темой спектакля являлась фатальная обреченность бойцов революции <…> В результате появилась политически-вредная и художественно-беспомощная вещь». Керженцев пишет, что «Правда» еще в 28 г. критиковала театр Мейерхольда, что в 33 г., во время партийной чистки, «отмечался уход театра от советской действительности» и «нездоровая обстановка в нем»; театру Мейерхольда неоднократно помогали, надеясь, что он выпутается «из своих ошибок и выберется на настоящую дорогу»; но Мейерхольд не сделал выводов, отнесся к критике «по обыкновению, несерьезно и безответственно»; он оказался в полной изоляции, привел театр «к полнейшему идейному и художественному краху <…> Такой театр для советского искусства излишен, такой театр советскому зрителю не нужен».

 

    Статья била наповал. По сути дела она включала Мейерхольда в список «врагов народа». В обстановке 37 г. она была призывом к расправе, своего рода смертным приговором. И хотя в ней неоднократно подчеркивался формализм Мейерхольда, его творческие недостатки, главное было не в этом. Все время на первом месте стоят обвинения политического, идейного характера. Трудно предположить, что Керженцев являлся инициатором. Он, вернее всего, выполнял приказ сверху. Не случайно он посылает все эти материалы Сталину и Молотову. Среди них проект постановления Политбюро «О ликвидации государственного театра им. Вс. Мейерхольда». Проект состоит из трех пунктов: 1. Утвердить приказ Комитета по делам искусств. 2.Строящееся здание театра передать в ведение Комитета для использования его как концертного зала и репетиционного помещения государственных музыкальных коллективов. 3.опубликовать в «Правде» статью Керженцева. Все материалы обозначены грифом «Секретно». Дело сделано. Чужими руками. Любопытно, что Керженцев в 23 г. опубликовал восторженную статью о театре Мейерхольда, Театр с тех пор в основном не изменился. Изменился Керженцев. Теперь он стал начальством и выслуживался. А вернее, получил нужные указания. С 22 по 25 декабря в театре Мейерхольда шло обсуждение статьи Керженцева. Но это –  «для проформы». Судьба театра (да и режиссера) заранее решена, на «самом высоком уровне». 7 января 38 г. театр был закрыт решением Комитета по делам Искусств здесь Сталин захотел отмежеваться). В июле 39 г.
     561 Мейерхольд был арестован. Его пытали. По слухам, в списке осужденных Сталин собственноручно рядом с фамилией Мейерхольда поставил значок, обрекающий на смерть. Смертный приговор приведен в исполнение в феврале 40 г. После смерти Сталина, 26 сентября 55 г., Главный режиссер театра им. Маяковского Н. П. Охлопков обращается в Генеральную прокуратуру с заявлением о реабилитации Мейерхольда. Аналогичные заявления подали и другие видные театральные деятели. Видимо, в их присутствии вопрос о реабилитации Мейерхольда решался в ЦК. В 55 г. Верховный Суд СССР посмертно реабилитировал Мейерхольда (Бох75-81).

 

  Остановимся на цензурных мытарствах М. Булгакова. У меня возникал вопрос: в рамках какого периода рассказывать о них? Основные непосредственные столкновения его с цензурными инстанциями относятся к 20-м годам. Но ведь он жил и напряженно работал до конца 30-х, и главное его произведение, роман «Мастер и Маргарита», который долго не мог быть напечатан в СССР, написан именно в 30-х годах. Говоря о Булгакове, неизбежно приходишь к теме «Булгаков и Сталин», имеющей непосредственное отношение к предмету нашего курса. Автор предисловия к книге «Михаил и Елена Булгаковы. Дневник Мастера и Маргариты» ., 2001) В.Лосев пишет об этом: «Между Булгаковым и Сталиным шла многолетняя, затяжная, напряженnейшая психологическая борьба. При этом каждая из сторон прекрасно понимала, что противник достался не из легких. Конечно, борьба эта была не равной: почти все средства управления ситуацией находились в руках Сталина. Но с точки зрения нравственной – несомненное преимущество имел писатель» (6). Лосев обращает внимание на три обстоятельства: 1. Сталин сохранил писателю жизнь; в условиях абсолютного беззакония, неслыханной кровожадности тирана, в отношении к своему врагу, творчески активному и непреклонному  – факт, из ряда вон выходящий. 2.Сталин сумел оценить талант Булгакова, его особое, выделяющееся дарование. 3.Он хотел использовать этот талант в своих целях. Надежды Сталина не осуществились. Булгаков не собирался изменять своей творческой и жизненной позиции и свою «писательскую задачу в условиях неимоверной трудности старался выполнить как должно» (из письма брату Николаю от 21 февраля 30 г.). В «Письме Правительству СССР» он открыто заявлял: «Попыток <…> сочинить коммунистическую пьесу я даже не производил, зная заведомо, что такая пьеса у меня не выйдет». Известно, что Политбюро ЦК семь раз принимало решение по произведениям Булгакова – случай уникальный, свидетельствующий о том, что к Булгакову приковано внимание не только Сталина, но и его партийного аппарата, органов политического сыска (6-7).

 

 Не скрывает своих взглядов на свободу слова, цензуру Булгаков и в письме Сталину: «Борьба с цензурой, какой бы она ни была и при какой власти она ни существовала, мой писательский долг, так же как и призывы к свободе печати. Я горячий поклонник этой свободы (жирно подчеркнуто Ягодой -ПР). Если какой-либо писатель станет уверять, что она не нужна, он уподобится рыбе, которая будет уверять, что ей не нужна вода».

 

   Уже в начале 20-х гг. Булгаков понимает лживость сообщений официальной печати. 26 января 22 г. он записывает в дневнике по поводу смерти Короленко (Марг 21): «Не отметил, что смерть Короленко сопровождалась в газетах обилием заметок. Нежности». В комментариях отмечается, что смерть Короленко вызвала множество статей в «Правде», «Известиях», других газетах ( «Совесть русского общества“,                     
     562
“Гуманист нашего времени» и т.п.). По рукам между тем ходили копии писем Короленко Луначарскому, в которых выражалось резко отрицательное отношение к «красному террору». Булгаков был прекрасно осведомлен о позиции Короленко и понимал лицемерность официальных «нежностей» по поводу его смерти (469).

:  В подобном же духе выдержаны записи об откликах советских газет на западные события ( «Наши газеты всячески раздувают события»), о демонстрации по поводу убийства Воровского ( «12-го в Москве была грандиозно инсценированная демонстрация»), об освещении международных новостей в советских газетах ( «В ''Правде'' и других органах начинается бряцание оружием по поводу Германии»), о речи Троцкого в «Известиях» (25,39, 29,32-3). О способностях большевиков организовывать массовые «шоу» Булгаков писал в фельетоне «Бенефис лорда Керзона» (470)

 Но непосредственные столкновения Булгакова с цензурой начинаются во второй половине 20-х гг. К этому времени он уже хорошо известен. С лета 22 г. он печатается в ряде журналов, в частности в «Гудке». В 24 г. он публикует «Дьяволиаду» и «Роковые яйца» в альманахе «Недра» (42, 65). Успех ему приносит роман «Белая гвардия». Значительная часть романа напечатана в журнале «Россия», закрытого до окончания публикации. Ведутся переговоры о публикации в «Недрах» романа целиком. В 25 г. Булгаков написал повесть «Собачье сердце», не напечатанную и изъятую во время обыска.

   В апреле 25 г. Московский Художественный театр предложил Булгакову инсценировать роман «Белая гвардия». Булгаков сразу же согласился (он уже написал черновой набросок пьесы). 15 августа пьеса представлена театру, а в сентябре состоялась ее первая читка. Но в октябре дело осложнилось в связи с отрицательным отзывом Луначарского. Нарком просвещения знал произведения Булгакова, ценил их, но пьеса ему не понравилась: «Я внимательно перечитал пьесу ''Белая гвардия“. Не нахожу в ней ничего недопустимого с точки зрения политической <…> Я считаю Булгакова очень талантливым человеком, но эта его пьеса исключительно бездарна <…> ни один средний театр не принял бы этой пьесы именно в виду ее тусклости, происходящей, вероятно, от полной драматической немощи или крайней неопытности автора» (470). После такого отзыва наркома просвещения 14 октября проведено экстренное совещание репертуарно-художественной коллегии МХАТа, принявшее решение о необходимости «коренной переделки пьесы для постановки на Большой сцене театра. На Малой сцене пьеса может идти после сравнительно небольших переделок» (479). Судя по всему, требовали переделок не только художественного, но и идейного характера. 4 июня 26 г. Булгаков посылает письмо в совет и дирекцию МХАТа: «Сим имею честь известить, что я не согласен на удаление Петлюровской сцены из пьесы моей „Белая гвардия“. Мотивировка: Петлюровская сцена органически связана с пьесой. Также не согласен я на то, чтобы при перемене заглавия пьеса была названа ''Перед концом’’. Также не согласен я на превращение 4-х актной пьесы в 3-х актную. Согласен совместно с Советом Театра обсудить иное название для пьесы ''Белая гвардия». В случае если театр с изложенным в этом письме не согласится, прошу пьесу «Белая гвардия“ снять в срочном порядке» (59). Ответ не робкого начинающего драматурга, а уверенного, принципиального автора, не желающего идти на компромисс, своего рода ультиматум, адресованный дирекции театра. Казалось, после него договор о постановке «Белой гвардии» перечеркнут. Но этого
       563не случилось: пьеса чрезвычайно понравилась, прежде всего артистам, и они настояли на дальнейшей работе с ней (480).

  Но нужно было еще согласовать вопрос с Главреперткомом. Он также требовал переделок: «сцена в гимназии должна быть подана не в порядке показа белогвардейской героики, а в порядке дискредитации всего белогвардейского движения». Как раз в это время один из друзей писателя обратился к нему с мольбой – ничего больше не переделывать в пьесе: «Самое сильное и лучшее в пьесе – сцена в гимназии. Ни за какие блага мира не соглашайся пожертвовать ею… Образ Алеши нельзя видоизменять ни в чем. Прикасаться к нему кощунственно… Театр уже достаточно коверкал пьесу». Главреперткому сообщили, что все его директивы будут учтены, и продолжали работать над пьесой, названной «Дни Турбиных». Всё же часть Петлюровской сцены пришлось изъять (избиение и гибель еврея), несмотря на яростное сопротивление Булгакова (482).

 23 сентября 26 успешно прошла генеральная репетиция, а  5-го октября состоялась премьера. Это было первое советское произведение, поставленное МХАТом. Огромый успех. Его сравнивали с успехом чеховской «Чайки. В октябре „Дни Турбиных“ поставили 13 раз, в ноябре – 14. Восхищение зрителей. Многочисленные жаркие дискуссии. Летом 34 г Булгаковы отметили своеобразный юбилей – 500-ый спектакль „Дней Турбиных“ (169).

 

 И в то же время – невероятная злоба врагов, в том числе в печати.  Резко отрицательные отзывы. Доносы в ОГПУ. В октябре статья в „Правде“: „Гражданская война на сцене МХАТ“. В ней содержался призыв „дать отпор булгаковщине“. В „Открытом письме“ А.Безыменский заявлял, что людей, подобных героям пьесы, „благородных и негодяев, мы расстреливали. Мы расстреливали их на фронтах и здесь, могучей рукой, именуемой ВЧК и руководимой нашим замечательным Феликсом“ (483-84). Булгаков внимательно прочитывал все эти ругательные материалы, делал вырезки, некоторые фразы подчеркивал и подклеивал в альбомы – тематические и общие. И составлял списки своих врагов („чтоб знали!“). Один так и назывался: „Список врагов М.Булгакова по Турбиным“. На другом, более полном, приписка Е.С. Булгаковой: „Авторы ругательных статей о Мише (см. толстую книгу вырезок, составленную Мишей)“ (484). По подсчетам Булгакова из 301 отзыва за долгие годы его творчества 298 были негативными, большинство крайне агрессивные, граничащие с доносом (Волк191). Один из них: «Прежде, чем говорить о самой пьесе, я остановлюсь на личности Михаила Булгакова. Что представляет он из себя? Да типичнейшего российского интеллигента, рыхлого, мечтательного и, конечно, в глубине души „оппозиционного“ <…> При обусловленных художественных достоинствах <…> пьеса Булгакова никчемна с чисто идеологической стороны. „Дни Турбиных“ смело можно назвать апологией белогвардейцев <…> Как можно отнестись к тому, что на сцене гостеатров каждый день публично восхваляются бывшие контрреволюционеры?»; «В нескольких местах пришлось слышать, будто Булгаков несколько раз вызывался даже привозился) в ГПУ, где по 4 и 6 часов допрашивался. Многие гадают, что с ним теперь сделают: посадят ли в Бутырки, вышлют ли в Нарым или за границу» (Марг484-85).

 Доносы на Булгакова в ГПУ. Слежка за ним. Она началась еще до постановки «Дней Турбиных». А 7 мая 26 г. в квартире Булгакова был произведен обыск, взяты машинопись повести «Собачье сердце» и три тетради написанных от руки черновых
     564 мемуаров «Мой дневник». 18 мая Булгаков в заявлении об этом в ОГПУ просит о возвращении конфискованного материала, так как он необходим «мне в срочном порядке для дальнейших моих литературных работ». Ответа не последовало. Об этом же материале идет речь в заявлении 24 июня 26 г. на имя председателя Совета Народных Комиссаров с «убедительной просьбой» о возвращении «Дневника» и повести (59-60). Как выяснилось позже, некоторые члены Политбюро, включая Сталина и Молотова, с интересом читали дневник Булгакова (481). Позднее Булгаков делает неоднократные попытки получить обратно конфискованные бумаги. 28 мая 28 г. Горький вернулся в Россию и Булгаков, видимо чуть позже, обратился к нему за помощью. Сохранилась доверенность Булгакова от 6 июля 28 г., выданная Е.П.Пешковой, на получение дневника и повести: «Рукописи мои – три тетради под заглавием ''Мой дневник'', писанные от руки, и экземпляр моей повести ''Собачье сердце'', писанный на машинке, – которые находятся в ОГПУ и которые, по сообщению А.М.Горького, мне обещали вернуть, доверяю получить Екатерине Павловне Пешковой» (Марг 487). Последняя в записке Булгакову от 14 августа того же года сообщала: «О рукописях ваших я не забыла и два раза в неделю беспокою запросами о них кого следует». ОГПУ возвращать отобранное не торопилось, да и неизвестно, там ли были в это время дневник и повесть. Их вернули только где-то  в промежутке между декабрем 28 и мартом 29 гг., да еще после письма Булгакова от 18-19 августа заместителю председателя коллегии ОГПУ Ягоде, со ссылкой на Горького: тот «дал мне знать, что ходатайство его успехом увенчалось, и рукописи я получу. Но вопрос о возвращении почему-то затянулся» (Марг71, 487-78).

 

 А 22 сентября 26 г. Булгаков был вызван на допрос в ОГПУ, как раз перед генеральной репетицией «Дней Турбиных». Сохранившийся протокол допроса дает представление о творчестве писателя первой половины 20-х гг. Он свидетельствует, что писатель не скрывает своего враждебного отношения к советской власти, сочувствия к белому движению: «В своих произведениях я проявлял критическое и неприязненное отношение к Советской России <…> Мои симпатии были всецело на стороне белых, на отступление которых я смотрел с ужасом и недоумением <…> ''Повесть о собачьем сердце'' не напечатана по цензурным соображениям. Считаю, что произведение <…> вышло гораздо более злостным, чем    я предполагал, создавая его, и причины запрещения печатания мне понятны». На вопрос, есть ли политическая подкладка в «Собачьем сердце» Булгаков отвечает: «Да, политические моменты есть, оппозиционные к существующему строю». Писатель объясняет, почему он не может писать на крестьянские темы и о рабочем классе; «Значит, я могу писать только из жизни интеллигенции в Советской стране. Но склад моего ума сатирический. Из-под пера выходят вещи, которые порою, по-видимому, остро задевают общественно-коммунистические круги. Я пишу по чистой совести и так, как вижу! Отрицательные явления жизни в Советской стране привлекают мое пристальное внимание, потому то в них я инстинктивно вижу большую пищу для себя  — сатирик)». На вопрос о фамилиях лиц, бывавших в кружке «Зеленая лампа», Булгаков отказывается отвечать «по соображениям этического порядка» (64-66). Ответы смелые и независимые. Булгаков не считает нужным лгать, оправдываться. Он говорит правду. Вполне достаточную для того, чтобы «заработать срок». Но пока ведь еще 20-е, а не 30-е годы. К тому же судьба Булгакова решается в более высоких инстанциях.

 

            565  Но слежку за Булгаковым не прекращали. Один из агентов писал в июле 26 г.: «По поводу готовящейся к постановке пьесы Булгакова ''Белая гвардия'', репетиции которой уже идут в Художественном театре, в литературных кругах высказывается большое удивление, что пьеса эта пропущена Реперткомом, так как она имеет определенный и недвусмысленный белогвардейский дух. По отзывам людей, слышавших эту пьесу, можно считать, что пьеса, как художественное произведение, довольно сильна и <…> имеет определенную цель вызвать сочувствие по адресу боровшихся за свое дело белых <…> Литераторы, стоящие на советской платформе, высказываются о пьесе с возмущением, особенно возмущаясь тем обстоятельством, что пьеса будет вызывать известное сочувствие к белым. Что касается антисоветских группировок, то там большое торжество по поводу того, что пьесу удалось протащить через ряд ''рогаток''. Об этом говорится открыто» (482-83).

 

  Трудно сказать, долго ли медлили бы с арестом Булгакова и как бы сложилась его дальнейшая судьба, но неожиданно в нее вмешался Сталин. Он посмотрел пьесу «Дни Турбиных» и она ему понравилась. Мало того – он смотрел ее 15 раз, случай совершенно необыкновенный. Алексея Турбина играл Николай Хмелев. Сталин буквально влюбился в него, говорил Хмелеву, что тот даже снится ему в этой роли (438). Он увидел в Алексее Турбине в исполнении Хмелева свой идеализированный портрет. Пьеса же как бы открывала для Сталина окно в мир интеллигенции, пробуждала надежду перетянуть ее на сторону советской власти. При этом Сталин понимал, что пьеса совсем не просоветская. «Против шерсти берет», – говорил он об авторе. Однажды пренебрежительно — снисходительно заметил: «На безрыбье даже ''Дни Турбыных'' рыба», но при этом добавил, что пьеса «не так уж плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителей от этой пьесы, есть впечатление, благоприятное для большевиков: если даже такие люди, как Турбины, должны сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, – значит большевики непобедимы». В ответ на нападки особенно рьяных противников Булгакова Сталин отвечал: «Я  не могу требовать от литератора, чтобы он обязательно был коммунистом и обязательно проводил партийную точку зрения» (Волк199).

   Такое восприятие, возможно, сохранило жизнь Булгакова, спасло его от ареста, а «Дни Турбиных» от запрещения. Они продолжали ставиться. Но сталинское благоволение в малой степени отразилось на цензурной истории других произведений Булгакова. 17 октября 26 г. состоялось заседание Главреперткома о разрешении к постановке пьесы М.А.Булгакова «Зойкина квартира» исполнении студией им. Вахтангова). Пьесу  решено разрешить, «несмотря на недостатки», при внесении «двух коррективов»: «а) показать, что отлично о всем осведомленный МУР своевременно не дал возможности преступникам скрыться; б) оттенить социальную природу выводимых в постановке китайцев». Разрешение не было окончательным: после исправления текста следовало снова представить его на утверждение. В конце октября 26 г., через три недели после премьеры в МХАТе «Дней Турбиных», в театре Вахтангова  поставлена «Зойкина квартира», а в декабре 28 г. в Камерном театре сыграна комедия «Багровый остров». Полный успех у зрителей и неизменное осуждение главреперткомовским начальством. «Зойкина квартира» была показана лишь несколько раз, только в Москве. 12 ноября 26 г. Главрепертком разослал телеграфное указание о запрете постановки пьесы вне Москвы. Автора обвиняли в том, что он «воспевает ''белогвардейский дух'' и яростно ненавидит новую власть».

   566Особую ярость вызвал «Багровый остров», в котором в памфлетной форме выведен чудовищный монстр – Главрепертком. В письме «Правительству СССР» Булгаков писал по этому поводу: «Я не могу судить, насколько моя пьеса остроумна, но я сознаюсь в том, что в пьесе действительно встает зловещая тень, и это тень Главного Репертуарного Комитета. Это он воспитывает илотов, панегиристов и запуганных „услужающих“. Это он убивает творческую мысль. Он губит советскую драматургию и погубит ее … когда германская печать пишет, что „Багровый остров'' – это первый призыв к свободе печати <…> она пишет правду. Я в этом сознаюсь. Борьба с цензурой, какая бы она ни была и при какой бы власти она ни существовала, мой писательский долг, так же как и призывы к свободе печати“. „Багровый остров“ увидел свет только после нескольких генеральных репетиций. (Бох449, 626). Обе пьесы вскоре изъяты из репертуара. И только в конце 60-х годов они; как и другие пьесы Булгакова, вновь увидели сцену, иногда в измененном, сглаженном виде. Об этом сообщал в серии статей в газете „Гардиан“ профессор международной экономики университета Глазго А.Ноув, о чем 15 июля 69 г. Главлит сообщал в ЦК…: „Ноув отмечает, что пьеса Булгакова „Дни Турбиных“ очень плохо поставлена в МХАТе, актеры играют плохо, в тексте сделаны изменения <…> русские считают, что это было сделано намеренно, так как администрация театра боится представить белогвардейскую семью в благоприятном свете. Ноув высказывает сомнение в правильности такого суждения. С большой похвалой Ноув отзывается о спектакле „Бег“ в театре им. Ермоловой, отмечая, что в тексте пьесы не было сделано никаких изменений, что были учтены также указания Булгакова к спектаклю“ (Бох578. См о цензуре пьес Булгакова Л.Яновская. Творческий путь Булгакова.М.,83; А.Смелянский. Михаил Булгаков в Художественном театре. М.89 и др.).

 

  В это же время (26-28 гг.) Булгаков работает над пьесой „Рыцарь Серафимы“ („Изгои“), многократно переделывая текст. К осени 27 г. она закончена и получила новое название – „Бег“. В январе 28 г. состоялась читка пьесы в МХАТе в присутствии К.С. Станиславского. Тот целиком одобрил пьесу, но заняться ее постановкой из-за перегруженности не мог. „Бег“ перешел к В.И.Немировичу-Данченко, который долгое время не был в Москве и даже не знал истории постановки „Дней Турбиных“.

   Итак, пьесу «Бег» готовили к постановке в МХАТе. Одновременно Булгаков в Одессе заключил договор на постановку «Бега» с Киевским государственным русским театром. Хотели издавать и ставить пьесу за границей (письмо Булгакова к директору издательства С.Фишера в Германии от 19 сентября 28 г., письмо директора театра Русской драмы в Риге от 29 февраля 28 г. Они интересуются новой пьесой, хотят ее поставить. А разрешения цензуры все нет) (Марг72-4,488-9). Главрепертком решительно отверг пьесу, по мотивам политическим. Зато неожиданно разрешили «Багровый остров». 27 сентября Булгаков писал об этом Е.И.Замятину: «Написан „Бег“. Представлен. А разрешен „Багровый остров“. Мистика. Кто? Что? Почему? Зачем? Густейший туман окутывает мозги» (73)

 

   Примерно в середине февраля Булгаков подает заявление о двухмесячной поездке за границу. Он понимал, что скорее всего поездку ему не разрешат и решил подстраховаться, запросив у Общества писателей в Париже визу на въезд во Францию. Его просьба была удовлетворена, и французское посольство в Москве послало 31 мая 28 г. Булгакову уведомление: «Французское посольство уведомляет
   567Вас о том, что им получено разрешение визировать паспорта Михаила Афанасьевича Булгакова с супругой». Посольство просило прислать паспорта. Но еще до этого Булгаков получил бумагу другого содержания и из другой инстанции: «… Настоящим Административный отдел Моссовета объявляет, что в выдаче разрешения на право выезда за границу Вам отказано» (Марг485-86).

  Позднее с «Бегом» как будто наладилось. 9 октября 28 г. происходит новая читка пьесы в МХАТе. Читал сам автор. Во время чтения часто раздавался одобрительный смех. Затем началось обсуждение. Резолюция Главреперткома от 9 мая 28 г., осудившая «Бег“, подверглась резкой критике. Горький, выступивший на обсуждении, сказал:» «Бег“ – великолепная вещь, которая будет иметь анафемский успех, уверяю вас». Его поддержал начальник Главискусства А.Свидерский. Немирович-Данченко, который вел обсуждение, в заключительном слове согласился с ними. Он подробно остановился на возможных поправках. Создалось впечатление, что одержана победа. 10 октября начались репетиции «Бега». 11 октября в «Правде» опубликовано официальное сообщение: «МХАТ принял к постановке „Бег“ Булгакова». На радостях Булгаков отправился в Тифлис. Но Главрепертком и не думал сдаваться. Его поддержала пресса. К тому же 13 октября Горький по решению врачей срочно выехал в Италию: МХАТ потерял самого влиятельного своего защитника. 15 октября председатель Главреперткома Ф.Раскольников отправил в ЦК донос на Свидерского: «На заседании коллегии… в присутствии беспартийной части аппарата Главискусства, представителей МХАТ-1 и газетных корреспондентов тов. Свидерский заявил, что Главрепертком ''душит творчество авторов'' и ''своими бюрократическими методами регулирования обостряет репертуарный кризис“».

 

  22 октября Главрепертком повторил свое прежнее решение о запрещении пьесы. Мнение Свидерского не было принято во внимание, хотя он заявлял, что «Бег» окажется лучшим спектаклем сезона. Не повлияло на решение и сообщение И.Судакова, что он читал «Бег» «в очень высокой аудитории, где пьеса нашла другую оценку». По словам Судакова, атмосфера на заседании Главреперткома была «совершенно кровожадной»; лидеры РАППа – Л.Авербах, В.Киршон, другие задавали тон обсуждению. Отрицательное решение Главреперткома послужило сигналом прессе, предпринявшей массированную атаку на пьесу, ее автора, МХАТ. Это сказалось и в сводках осведомителей. В агентурном донесении от 25 октября сообщалось: «В литературных и артистических кругах Ленинграда усиленно обсуждался вопрос о постановке <…> новой пьесы Булгакова ''Бег''. Это известие произвело сильное впечатление как на сов. общественность, так и на круги, враждебные соввласти. У Булгакова репутация вполне определенная. Советские <…> люди смотрят на него как на враждебную соввласти единицу, использующую максимум легальных возможностей для борьбы с советской идеологией. Критически и враждебно относящиеся к соввласти буквально „молятся“ на Булгакова, как на человека, который, будучи явно антисоветским литератором, умудряется тонко и ловко пропагандировать свои идеи <…> можно с несомненностью утверждать, что независимо от процента антисоветской дозы пьесы „Бег“, ее постановку можно рассматривать как торжество и своеобразную победу антисоветски настроенных кругов» (Марг 491-92). В данном случае советская печать и общественное мнение оказались не менее враждебными Булгакову, чем официальные цензурные инстанции.

 

    568А писатель продолжает свои попытки добиться разрешения на поездку за границу. В июле 29 г. он направляет заявление Сталину, Калинину, Свидерскому и Горькому о своей литературной судьбе. Там идет речь и о запрещении «Бега»: «В настоящее время я узнал о запрещении к представлению „Дней Турбиных“ и „Багрового острова“. „Зойкина квартира“ была снята после 200-го представления в прошлом сезоне по распоряжению властей. Таким образом, к настоящему театральному сезону все мои пьесы оказываются запрещенными, в том числе и выдержавшие 300 представлений „Дни Турбиных“. В 1926-м году в день генеральной репетиции „Дней Турбиных“ я был в сопровождении агента ОГПУ отправлен в ОГПУ, где подвергся допросу». Далее Булгаков сообщал про обыск, про конфискацию дневника и повести «Собачье сердце», про запрещение «Записок на манжетах», «Дьяволиады», про запрет в публичном выступлении «Похождений Чичикова», про то, что роман «Белая гвардия» был «прерван печатанием», а «Дни Турбиных» и «Зойкина квартира» были украдены и увезены за границу. «По мере того как я выпускал в свет свои произведения, критика в СССР обращала на меня все большее внимание, причем ни одно из моих произведений, будь то беллетристическое произведение или пьеса, никогда и нигде не получало не только ни одного одобрительного отзыва, но, напротив, чем большую известность приобретало мое имя в СССР и за границей, тем яростнее становились отзывы прессы, принявшие наконец характер неистовой брани. Все мои произведения получили чудовищные, неблагоприятные отзывы, мое имя было ошельмовано не только в периодической прессе, но и в таких изданиях, как Б. Сов. Энциклопедия и Лит. энциклопедия. Бессильный защищаться, я подавал прошения о разрешении, хотя бы на короткий срок, отправиться за границу. Я получил отказ». Булгаков пишет и о ряде других отказов подобного рода. «К концу десятого года силы мои надломились, не будучи в силах более существовать, затравленный, зная, что ни печататься и ставиться более в пределах СССР мне нельзя, доведенный до нервного расстройства, я обращаюсь к Вам и прошу Вашего ходатайства перед Правительством СССР ОБ ИЗГНАНИИ МЕНЯ ЗА ПРЕДЕЛЫ СССР ВМЕСТЕ С ЖЕНОЮ МОЕЙ Л. Е. БУЛГАКОВОЙ, которая к прошению этому присоединяется» (Марг75-76).

 

    30 июля Булгаков просит Свидерского направить его заявление Правительству СССР, а 3 сентября кратко извещает о своем обращении к правительству секретаря ЦИК Союза ССР А.С.Енукидзе и Горького. Последнего он просит поддержать его ходатайство и добавляет: «мое утомление, безнадежность безмерны. Не могу ничего писать. Всё запрещено, я разорен, затравлен в полном одиночестве. Зачем держать писателя в стране, где его произведения не могут существовать? Прошу о гуманной резолюции – отпустить меня» (80-81). 2 октября Булгаков пишет заявление в правление Всероссийского Союза писателей. Краткое, без мотивировки: «Прошу меня из числа членов Всероссийского Союза Писателей исключить» (81). В комментариях указывается, что заявление – не только ответ на травлю Булгакова, но и выражение солидарности с Е.Замятинын и Б.Пильняком, которых в это время преследовали в связи с выходом за границей романа «Мы» Замятина и «Красного дерева» Пильняка. О выходе из Союза писателей заявили также Ахматова и Федин. Близок к разрыву с Союзом… был и Андрей Белый (494).

 

  Ознакомившись с заявлением Булгакова, Свидерский 30 июля посылает секретарю ЦК А.П.Смирнову записку: «Я имел продолжительную беседу с Булгаковым. Он 
         569 производит впечатление человека затравленного и обреченного. Я даже не уверен, что он нервно здоров. Положение его действительно безысходное. Он, судя по общему впечатлению, хочет работать с нами, но ему не дают и не помогают в этом. При таких условиях удовлетворение его просьбы является справедливым». 3 августа Смирнов направил письмо Булгакова и записку Свидерского Молотову, приводя и свою точку зрения: «Посылаю вам копии заявления литератора Булгакова и письма Свидерского – прошу разослать их всем членам и кандидатам Политбюро. Со своей стороны, считаю, что в отношении Булгакова наша пресса заняла неправильную позицию. Вместо линии на привлечение его и исправление – практиковалась только травля, а перетянуть его на нашу сторону, судя по письму т.Свидерского, можно. Что же касается просьбы Булгакова о разрешении ему выезда за границу, то я думаю, что ее надо отклонить. Выпускать его с такими настроениями за границу – значит увеличить число врагов. Лучше будет оставить его здесь, дав АППО ЦК (Агитпропу — примеч. комментатора) указания о необходимости поработать над привлечением его на нашу сторону, а литератор он талантливый и стоит того, чтобы с ним повозиться…» (493).  Положение Булгакова и на самом деле было крайне бедственное. Он не преувеличивал своих несчастий, желая произвести впечатление на читателей его письма. О своем положении он пишет в той же тональности брату 24 августа 29 г., 16 января и 21 февраля 30 г.: «положение мое неблагополучно. Все мои пьесы запрещены к представлению в СССР, и беллетристической ни одной строки моей не напечатают. В 1929 г. совершилось писательское мое уничтожение. В сердце у меня нет надежды <…> вопрос моей гибели это лишь вопрос срока <…> этой весной я почувствовал усталость, разлилось равнодушие. Ведь бывает же предел<…>»; «я сейчас уже терплю бедствие. Защиты и помощи у меня нет <…> корабль мой тонет, вода идет ко мне на мостик. Нужно мужественно тонуть»; «По ночам я мучительно напрягаю голову, выдумывая средство к спасению. Но ничего не видно» (79-80, 82-83). О тяжелом положении Булгакова говорилось и в агентурной сводке начала 30 г.; в ней сообщалось, что Булгаков бедствует, продал часы (495).

 

 Начинается история с пьесой «Кабала святош» ( «Мольер»). Булгаков упоминает о ней, как о последней надежде в письмах к брату 16 января и 21 февраля 30 г.: «В неимоверно трудных условиях во второй половине 1929 г. я написал пьесу о Мольере. Лучшими специалистами в Москве она была признана самой сильной из моих пяти пьес. Но все данные за то, что ее не пустят на сцену. Мучения с ней продолжаются уже полтора месяца, несмотря на то, что это Мольер, 17-й век, несмотря на то, что современность я в ней никак не затронул. Если погибнет эта пьеса, средства спасения у меня нет» (82).

 

  19 января 30 г. на заседании литературно-репертуарного комитета МХАТ Булгаков рассказал о содержании пьесы: о светлом, ярком гении Мольера, задавленном черной кабалой святош при полном попустительстве абсолютной, удушающей силы короля. Конечно, пьеса была сугубо современной, самой злободневной из всех пьес, написанных Булгаковым. Аналогии рождались сами собой. Пьеса звучала как автобиография. Но все же речь шла о 17-м веке, о Мольере. Был шанс, что пропустят. Заседание дало общую положительную оценку пьесы. Окончательно вопрос должен был решить пленум худполитсовета МХАТ.

 

     Осведомители откликнулись на происходящее, высказывая предположение, что пьесу не пропустят. Один из них сообщал, что пьеса принята, но пока лежит в 
      570Главреперткоме, и её судьба «темна и загадочна». Другой  извещал об обсуждении в Драмсоюзе 18 февраля «будущей запрещенной пьесы том, что она будет обязательна запрещена – почему-то никто не сомневался), в цензурном смысле внешне невинной». В донесении отмечалось, что формально, в литературно-драматургическом отношении все выступавшие оценивали пьесу как блестящую, первоклассную, но вокруг идеологической стороны ее возникла страстная полемика. Любопытно, что автор агентурной записки не уловил злободневного звучания «Кабалы святош» (или делал вид, что не уловил): «Ясно, что по теме пьеса оторвана от современности и незначительный антирелигиозный элемент её не искупает её никчемности в нашу эпоху грандиозных проблем соц. строительства». А вывод, как и у других «доброжелателей» Булгакова: пьесу разрешать к постановке не следует. Так и произошло. 18 марта 30 г. Булгаков получил извещение Главреперткома о запрещении «Кабалы святош» (494-95).Это переполнило чашу терпения

 

  28 марта Булгаков пишет письмо Правительству СССР и просит 2 апреля ОГПУ передать это письмо по адресу. Письмо пространное, 6 страниц, состоящее из 11 пунктов, Некоторые высказывали сомнение в его подлинности частности, первая жена писателя, но она, видимо, не знала, что в архиве Булгакова сохранилась машинописная копия письма с точной его датой) (496). Во многом письмо Правительству повторяло содержание письма, направленного в июле 29 г. в адрес Сталина, Калинина, Горького, Свидерского, но доводы в письме Правительству были изложены более подробно; приведены и новые факты (запрещение «Кабалы святош»), и некоторые новые соображения. Письмо подводит итог десятилетней литературной деятельности автора, тем репрессиям, которым он подвергался, травли в прессе, злобной ругани в письмах. Булгаков приводит ряд цитат. Он пишет и о запрещении пьесы «Кабала святош»: «18 марта 1930 года я получил из Главреперкома бумагу, лаконически сообщающую, что не прошлая, а новая моя пьеса „Кабала святош“ („Мольер“) К ПРЕДСТАВЛЕНИЮ НЕ РАЗРЕШЕНА. Скажу коротко: под двумя строчками казенной бумаги погребены – работа в книгохранилищах, моя фантазия, пьеса, получившая от квалифицированных театральных специалистов бесчисленные отзывы – блестящая пьеса <…> Погибли не только мои прошлые произведения, но и настоящие и все будущие. И лично я, своими руками, бросил в печку черновик романа о дьяволе, черновик комедии и начало второго романа „Театр“. Все мои вещи безнадежны». Булгаков вновь просит отпустить его и жену за границу, «ПРИКАЗАТЬ МНЕ В СРОЧНОМ ПОРЯДКЕ ПОКИНУТЬ ПРЕДЕЛЫ СССР». Он обращается «к гуманности советской власти» и просит его – «писателя, который не может быть полезен у себя, в отечестве, великодушно отпустить на свободу». Появляется и нечто новое, изложенное в пункте 11-том: если его не отпустят за границу и «обрекут на пожизненное молчание в СССР», Булгаков просит Правительство «дать мне работу по специальности и командировать меня в театр на работу в качестве штатного режиссера. Я именно и точно и подчеркнуто прошу О КАТЕГОРИЧЕСКОМ ПРИКАЗЕ, О КОМАНДИРОВАНИИ, потому что все мои попытки найти работу в той единственной области, где я могу быть полезен СССР, как исключительно квалифицированный специалист, потерпели полное фиаско. Мое имя сделано настолько одиозным, что предложения работы с мой стороны встретили ИСПУГ, несмотря на то, что в Москве громадному количеству актеров и режиссеров, а с ними и директорам театров, отлично известно мое виртуозное знание сцены <…> Я прошу
    571 о назначении меня лаборантом-режиссером в 1-й Художественный Театр – в лучшую школу, возглавляемую мастерами К.С. Станиславским и В.Н. Немировичем-Данченко. Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя – я прошусь на должность рабочего сцены. Если же и это невозможно, я прошу Советское Правительство поступить со мной, как оно найдет нужным, но как-нибудь   поступить, потому что у меня, драматурга, написавшего 5 пьес, известного в СССР и за границей, налицо, в данный момент, нищета, улица и гибель» (84-89). Письмо продиктовано отчаянием. Выбранный вариант в высшей степени рискованный. Но в нем был и трезвый расчет. Трудно сказать, думал ли в данном случае Булгаков, что его выпустят за границу, но в конце своего письма он предлагает альтернативный вариант, приемлемый для властей. Вряд ли он на самом деле всерьез предполагал, что его возьмут на должность статиста или рабочего сцены. Знал он и о том, что Сталин много раз смотрел «Дни Турбиных». Не случайно он посылал свое «письмо Правительству» через ОГПУ. Булгаков понимал, что там обратят на него пристальное внимание. Он оказался прав. Г.Ягода оставил на письме множество жирных карандашных пометок, подчеркивая наиболее важные, с его точки зрения, места. Через несколько дней на письме его рукой была наложена резолюция: «Надо дать возможность работать, где он хочет. Г.Я. 12 апреля» (495).

 

   5 мая 30 г. Булгаков отправил короткое письмо Сталину: «Многоуважаемый Иосиф Виссарионович! Я не позволил бы себе беспокоить Вас письмом, если бы меня не заставила сделать это бедность. Я прошу Вас, если это возможно, принять меня в первой половине мая. Средств к спасению у меня не имеется. Уважающий Вас Михаил Булгаков». Письмо сдержанное, не льстивое. Но, вместе с письмом правительству, которое Сталин наверняка читал, оно открывало путь к компромиссу.  Вероятно, Сталину было приятно получить его. К Булгакову он относился с уважением. К тому же в 25 г. кончил самоубийством Андрей Соболь, а 14-го апреля 30-го застрелился Маяковский. Возможное самоубийство Булгакова было бы совсем не кстати. Сталин не принял Булгакова. Но позвонил ему по телефону 18 апреля. Секретарь Сталина предупредил: «Сейчас с вами товарищ Сталин будет говорить“. Булгаков не поверил, подумал, что розыгрыш: “ – Что? Сталин? Сталин?. И тут же услышал голос с явным грузинским акцентом. –Да, с вами Сталин говорит. Здравствуйте, товарищ Булгаков   (или – Михаил Афанасьевич – не помню точно).  – Здравствуйте, Иосиф Виссарионович. – Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь…А может быть, правда – вы проситесь за границу? Что мы вам – очень надоели? М.А. сказал, что настолько не ожидал подобного вопроса (да он и звонка вообще не ожидал) – что растерялся и не   сразу ответил: – Я очень много думал в последнее время – может ли русский писатель жить вне Родины. И мне кажется, что не может. – Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре? – Да, я хотел бы. Но я говорил об этом, и мне отказали. – А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся. Нам бы нужно встретиться, поговорить с вами.  – Да, да! Иосиф Виссарионович, мне очень нужно с вами поговорить. – Да, нужно найти время и встретиться, обязательно, а теперь желаю вам всего хорошего». Разговор со Сталиным дан по воспоминаниям Е.С. Булгаковой, как он ей рассказан ее мужем вечером 18 апреля. Здесь может быть двойная неточность: и в рассказе Булгакова и в воспоминаниях Елены Сергеевны. Но основное, видимо, передано
           572 верно. Разве что некоторые детали не совсем точны. Вряд ли столь неожиданным был звонок: ведь Булгаков просил Сталина о встрече. И вряд ли только от растерянности так ответил на вопрос «очень надоели?», не акцентируя желания уехать за границу. Сталин ведь по сути принял предложение писателя, высказанное в пункте 11 «Письма Правительству». Предшествующее перечисление Булгаковым своих злоключений можно было считать не существенным. Сталин был, по-своему, прав, говоря: «Вы будете по нему благоприятный ответ иметь». Встречаться с Булгаковым он не собирался. Телефонный звонок был гораздо удобней: можно в любой момент повесить трубку. Каждый из собеседников по-минимуму добился своего.

   А примерно через год, 30 мая 31 г. Булгаков вновь пишет Сталину письмо, на этот раз довольно подробное. Начинает он большой цитатой из Гоголя, закачивавшейся словами о том, «что узнаю цену России только вне России и добуду любовь к ней вдали от нее». Булгаков просит Сталина «ходатайствовать за меня перед Правительством СССР о направлении меня в заграничный отпуск на время с 1 июля по 1 октября 1931 года». Он уверяет, что не собирается остаться там навсегда, что будет «сугубо осторожен, чтобы как-нибудь   нечаянно <…> не отрезать путь назад, не получить бы беды похуже запрещения моих пьес» (93). Заканчивая письмо, Булгаков вновь говорит о желании встречи: «писательское мое мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам». Он напоминает телефонный разговор в апреле 30-го г., который «оставил резкую черту в моей памяти. Вы сказали: „может быть, вам, действительно, нужно ехать за границу…“. Я не избалован разговорами. Тронутый этой фразой, я год работал не за страх режиссером в театрах СССР» (93-94). Фразы о загранице, судя по всему, во время апрельского телефонного разговора Сталин не произносил, хотя слова его: «А может быть, правда – вы проситесь за границу» можно было при желании истолковать и так, как сделал это Булгаков. Разрешения на заграничную поездку он не получил, но были разрешены к постановке пьесы «Мольер» и «Мертвые души» и принято решение о возобновлении спектакля «Дни Турбиных» (498). 3 Октябре, учитывая поддержку Горького, Главрепертком разрешил постановку «Кабалы святош», фактически без изменений (менялось только название – «Мольер»). Тут же с Булгаковым заключили договоры на постановку МХАТ и Ленинградский Большой драматический театр. Разрешили ставить пьесу и в других городах. Примерно в то же время, осенью 31 г., при содействии Горького, получает разрешение на временный выезд из СССР с сохранением советского гражданства Е.И.Замятин.

 Запись Булгакова в дневнике 30 января 32 г.: «В половине января 1932 г., в силу причин, которые мне неизвестны и в рассмотрение коих я входить не могу, Правительство СССР отдало по МХТ замечательное распоряжение – пьесу „Дни Турбиных“ возобновить. Для автора этой пьесы это значит, что ему – автору – возвращена часть его жизни. Вот и всё» (103). Один из писателей, бывший в курсе литературных и театральных дел, писал в дневнике об этом: на просмотре «Страха» Эрдмана «присутствовал хозяин» .е. Сталин); пьеса ему не понравилась, и в разговоре с представителями театра он заметил: «вот у вас хорошая пьеса „Дни Турбиных“ – почему она не идет?» Ему смущенно ответили, что пьеса запрещена; «Вздор, – возразил он, – хорошая пьеса, ее нужно ставить, ставьте“. И в десятидневный срок было дано распоряжение восстановить постановку…» (501)

 

    573 Телефонный разговор со Сталиным произвел на Булгакова большое впечатление. По его словам, Сталин «вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно» (Вол201). Е.С.Булгакова вспоминала, что больше всего занимала писателя мысль о Сталине, о возможном разговоре с ним; желание встретится со Сталиным было у него велико, надежда на такую встречу сохранялась долгие годы (Марг498). Тем более, что Сталин в телефонном разговоре говорил, что «нужно найти время и встретиться обязательно». Для Сталина это была простая вежливость, но Булгаков воспринял его слова всерьез. Мысль о встрече со Сталиным, которому всё можно объяснить и добиться справедливости, стала в какой-то степени для Булгакова навязчивой идеей. О ней он писал В.В. Вересаеву 22-28 июля 31 г.: «Есть у меня мучительное несчастье. Это то, что не состоялся мой разговор с генсеком. Это ужас и черный гроб <…> Ведь не галлюционировал же я, когда слышал его слова? Ведь он же произнес фразу: „Быть может, Вам действительно нужно уехать за границу?..“ Он произнес её! Что произошло? Ведь он же хотел принять меня?..» С этой мыслью у Булгакова связывалась другая, тоже заветная: «Я исступленно хочу видеть хоть на короткий срок иные страны. Я встаю с этой мыслью и с нею засыпаю; Год я ломал голову, стараясь сообразить, что случились?» (95). Отчаянье и непонимание. Обе надежды так и не осуществились. Но сохранял их Булгаков до конца жизни. А для Сталина телефонный разговор с Булгаковым – еще один повод повысить популярность. Слухи о нем распространились среди интеллигенции и вызвали ряд сочувственных откликов. Сводка их содержалась в донесении Агранову, курировавшего в ОГПУ литературу: вместо разговоров о злобном, тупом фанатике, ведущем к гибели страну, появились иные:  «А ведь Сталин действительно крупный человек. Простой, доступный»; Булгакова затравила разная сволочь, которая вокруг Сталина, а тот дал им щелчок по носу (Волк 193-4).

 

     Несмотря на разрешение пьес Булгакова неприятности с ними продолжались. Худполитсовет Ленинградского Большого драматического Театра отклонил «Мольера», хотя он был разрешен для постановки во всех театрах страны. Подлейшую роль в этом деле сыграл драматург Вс. Вишневский, поместивший в «Красной газете» заметку-донос в адрес пьесы Булгакова и ее автора (103-106,501-2). Он выступал и с другими подобными статьями. По словам комментатора, Вишневский был «безусловно, искренним». Может быть и так, но это не уменьшало подлости его выступлений.

 

   В июле 32 г. Булгаков заключает договор на книгу «Жизнь господина-де Мольера» для серии «Жизнь замечательных людей». Писатель должен был сдать её к 1 февраля 33 г. 14 сентября 61 г. Е.С. Булгакова писала брату Михаила Афанасьевича о книге: «действительно, это стоило больших трудов – добиться согласия на издание. Ведь я бьюсь над этим двадцать один год. Бывало, что совсем-совсем, казалось, добились. И опять всё летело вниз как Сизифов камень» (504). Дело началось с отрицательной рецензии А.Н. Тихонова, написанной и посланной Булгакову весной 33 г. Он посоветовал, в частности, вместо развязного «воображаемого рассказчика», не знающего о существовании в Советском Союзе  «так называого марксистского метода исследований исторических явлений», дать «серьезного советского историка, он бы мог много порассказать интересного о Мольере и его времени. Во-первых, он рассказал бы о социальном и политическом окружении Мольера…». И вывод: «книга в теперешнем виде не может быть предложна советскому читателю». Тихонов послал свой отзыв и текст книги
   574 Горькому. Тот присоединился к его мнению: «с Вашей – вполне обоснованной отрицательной – оценкой работы М.А.Булгакова я совершенно согласен <…> В данном виде – это несерьезная работа, и – вы правильно указываете – она будет резко осуждена». После таких отзывов книгу о Мольере Булгаков положил в шкаф для «похороненных» рукописей. В сокращенном издании она вышла в 62 г. ( «ЖЗЛ»), в полном – в 88 г. издательстве «Днипро»). (505-6).

 

        Весной 34 г. вновь возник вопрос о заграничной поездке. Решили подать заявление о  ней на август-сентябрь (157). Оно передано секретарю Президиума ЦИКа, председателю правительственной комиссии, управляющей Художественным Театром А. С. Енукидзе (160).Тот вроде бы наложил резолюцию: «Направить в ЦК». Опять надежды, мечты о том, как они поедут в Париж. Их включают в список артистов МХАТа, едущих за границу (167). Булгаков повторяет ликующе: «Значит, я не узник! Значит, увижу свет!» (164) Их дурачат, просят прийти в иностранный отдел Мосгубисполкома, заполнить анкеты. Секретарь Енукидзе говорит, что она точно знает: они получат заграничные паспорта (165). Чиновник исполкома их уверяет, что паспорта они получат «очень скоро, так как относительно вас есть распоряжение. Вы могли бы получить их сегодня, но уже поздно». Срок выдачи паспортов переносится на 19, затем на 23, затем 25 или 27 мая. 7 июня курьер Художественного Театра поехал в Иностранный отдел исполкома, со списком артистов, которым должны были выдать заграничные паспорта. Привез их, кроме паспортов для Булгакова и его жены: им поездку не разрешили (164-65). 10 июня Булгаков пишет Сталину, прося заступничества (167-69). Наивная душа! В письме от 11 июля он рассказывает о происшедшем Вересаеву, отмечая, что от Сталина «ответа нет». Он еще утешает себя, что письмо могло не дойти по назначению, но эта мысль не слишком утешает. Булгаков сравнивает свое положение с крушением курьерского поезда: «правильно пущенный, хорошо снаряженный поезд, при открытом семафоре, вышел на перегон – и под откос! Выбрался я из-под обломков в таком виде, что неприятно было глянуть на меня» (172). В дневнике Елены Сергеевны запись: «М.А. чувствует себя ужасно – страх смерти, одиночества. Всё время, когда можно, лежит» (166). Такую игру в кошки-мышки ему устраивают, не щадя ни чувств писателя, ни здоровья. Отказ ведь означал не только крушение заветной мечты о загранице, но и подтверждение, что он остается на цепи, что он – узник, а не свободный человек.

 

 А постановка «Мольера» в МХАТе надолго застряла. В конце марта 35 г. автора пригласили на партком театра, где шло обсуждение пьесы. Докладчик говорил, что она «написана неплохо», что «мы должны помочь талантливому драматургу <…> делать шаги». Но речь шла и о том, «что надо разобраться, что это за пьеса и почему она так долго не выходит» (205). Можно догадываться, какие  «шаги» должен был Булгаков делать. Ему предлагали, вместо пьесы, «прекрасную тему» –   «о перевоспитании бандитов в трудовых коммунах ОГПУ» (145). Писателю рекомендовали поехать «на какой-нибудь завод или на Беломорский канал» (149). И вновь предлагали: «Вы бы, М.А., поехали на завод, посмотрели бы…». Совсем в духе Керженцева, поучающего Шестаковича. «Дался им этот завод!», – про себя отмечает Булгаков. И добавяет:  «Шумно очень на заводе, а я устал, болен. Вы меня отправьте лучше в Ниццу» (162).

 

   Всё же в начале 36-го г. подготовка «Мольера» в МХАТе была закончена. . 5 и 9 февраля с большим успехом прошли генеральные репетиции.. 11 февраля состоялся
  575первый, закрытый, спектакль, «для пролетарского студенчества». Зрители встретили пьесу прекрасно. Бурно аплодировали.  После окончания около двадцати раз пришлось подымать занавес. Вызывали автора. Сталин прислал  на  спектакль своего  секретаря, Поскребышева. Тому, по словам директора театра, «очень понравился спектакль и что он говорил: „Надо непременно, чтобы И.В. посмотрел“» (237). Сразу же началась травля. В «Советском искусстве» появилась недоброжелательная статья О. Литовского, посвященная «Мольеру»: «первая ласточка“, – иронически пишет о ней Булгаков, – О пьесе отзывается неодобрительно, с большой, но по возможности сдерживаемой злобой» (237). Литовский писал: «Самый материал пьесы настолько недостоверный, что все усилия мхатовцев создать спектакль социально-страстный не могли увенчаться успехом <…> Булгакову нельзя отказать в драматургическом таланте и сценической опытности. Эта опытность не спасает автора от примитива, который особенно чувствуется в социально значительных сценах пьесы…» (526). Елена Сергеевна была права, когда писала о статье: «Злобой дышит» (237). Ругали «Мольера» и другие. В газете МХАТа «Горьковец» напечатаны отрицательные отзывы о пьесе Афиногенова, Грибкова. Но и Всеволода Иванова, Олеши. Грибков, в частности, писал, что пьеса «лишняя на советской сцене» (240).

 

      На премьере присутствовали известные в то время государственные и партийные сановники: Акулов, Литвинов, Межлаук, Рыков, Керженцев (он уже смотрел одну из генеральных репетиций, 14 февраля) и др. За кулисы пришел Акулов, говорил, что спектакль превосходен, но спросил у Булгакова: «поймет ли, подходит ли он для советского зрителя?» (238). А дальше пошло всё злее и враждебнее. «Короткая неодобрительная статья» в газете «За индустриализацию» (239). Огромный успех у зрителей только усиливал травлю. В «Правде» напечатана неподписанная .е. редакционная) статья «Внешний блеск и фальшивое содержание». Она появилась на основе решения Политбюро по пьесе «Мольер». «Правда» писала, перечислив вначале достоинства «гениального писателя ХУП века», что «такую биографию очень трудно, казалось бы, извратить и опошлить. Однако это именно и случилось у Булгакова с „Мольером“… Показан, к удовольствию обывателя, заурядный актерик, запутавшийся в своих семейных делах <…> Эта фальшивая, негодная пьеса идет решительно вразрез со всей творческой линией театра… Это урок для всех наших театров» (527).

 

  9 марта Елена Сергеевна в дневнике пишет о статье: «Когда прочитали, М.А. сказал: ''Конец „Мольеру“, конец „Ивану Васильевичу “. Днем пошли во МХАТ – „Мольера“ сняли, завтра не пойдет» (242).  Для подготовки разгромных решений о пьесе противники Булгакова подготовили справку, отправив её на самый верх, Сталину и Молотову. Справка называлась «О „Мольере“ М.Булгакова в филиале МХАТа». Подписал её и, видимо, составил тот же П.М. Керженцев. В ней выдвигались против Булгакова весьма серьезные обвинения. Первый раздел справки начинался вопросом: «В чем был политический замысел автора?». На вопрос давался четкий ответ: «Он хотел в своей новой пьесе показать судьбу писателя, идеология которого идет вразрез с политическим строем, пьесы которого запрещают“ Цитируются реплики Мольера:» «Всю жизнь я ему (королю) лизал шпоры и думал только одно: не раздави… И вот все-таки раздавил… Я, быть может, вам мало льстил? Я, быть может, мало ползал? Ваше величество, где же вы найдете такого другого блюдолиза, как Мольер?''» Эта сцена, по словам автора справки, завешается
     576 возгласом: «ненавижу бессудную тиранию!» (репертком исправил «королевскую»). В итоге следовал вывод весьма зловещего содержания: «Несмотря на всю затушеванность намеков, политический смысл, который Булгаков вкладывает в свое произведение, достаточно ясен <…> Он хочет вызвать у зрителя аналогию между положением писателя при диктатуре пролетариата и при „бессудной тирании“ Людовика Х1У» (527-28).

       В одном из агентурных донесений осведомителя из близкого окружения

Булгакова (Жуховицкого?) говорилось о том, что Булгаков «сейчас находится в очень подавленном состоянии него вновь усилилась боязнь ходить по улице одному, хотя внешне он старается её скрыть). Кроме огорчения оттого, что его пьеса, которая репетировалась четыре с половиной года, снята после семи представлений, его пугает его дальнейшая судьба как писателя (снята и другая его пьеса „Иван Васильевич“, которая должна была пройти на этих днях в Театре сатиры), он боится, что театры не будут больше рисковать ставить его пьесы, в частности, уже принятую театром Вахтангова „Александр Пушкин“…». Осведомитель сообщает о том, что Булгаков не откликается на его советы  «написать пьесу о ?) безоговорочной советской позиции». По мнению агента, вопрос этот вставал уже не раз перед самим Булгаковым, «но ему не хватает какой-то решимости или толчка <…> Возможно, что тактичный разговор в ЦК партии мог бы побудить его сейчас отказаться от его постоянной темы – противопоставления свободного творчества писателя и насилия со стороны власти, темы, которой он в большей мере обязан своему провинциализму и оторванности от большого русла текущей жизни» (528).

 

     После статьи в «Правде» в травлю включились и другие периодические издания, критиковавшие не только «Мольера», но и «Ивана Васильевича», «Александра Пушкина». В «Советском искусстве» «Мольер» был назван «убогой и лживой пьесой» (242). Позднее там же появилась «скверная по тону заметка о „Пушкине“», «Покушение на Пушкина». В ней говорилось: «Памяти Пушкина угрожают халтурщики, пошляки, драмоделы, спекулирующие на его имени» (243, 529). В «Литературной газете» напечатана статья Альперса. Елена Сергеевна, возможно повторяя мнение Булгакова, характеризует её одним словом – «Лягание».

 

   «На каждом шагу про меня. Но что пишут!», – сообщает Bулгаков 14 июня 36 года Ермолинскому и рассказывает о статье в четвертом номере журнала «Театр и драматургия». Там помещены материалы дискуссии «Против формализма и натурализма». В передовой статье «Свежий ветер» пьеса «Мольер» была названа «низкопробной фальшивкой». Резко отозвался о ней и ее авторе и Мейерхольд. Оценивая работу Театра сатиры, он заявил: «Этот театр начинает искать таких авторов, которые, с моей точки зрения, ни в какой мере не должны быть в него допущены. Сюда, например, полез Булгаков» (529). В названном письме Еролинскому Булгаков так отзывается о поведении Мейерхольда: «Особенную гнусность отмочил Мейерхольд. Этот человек беспринципен настолько, что чудится, будто на нем нет штанов. Он ходит по белу свету в подштанниках». Повторяя слова жены: «Так жить больше нельзя», Булгаков добавляет: «Да, она права. Так жить больше нельзя, и так жить я не буду» (248).

 

  16 марта Булгаков, по вызову, приходит на прием к Керженцову. Говорили они часа полтора; «Керженцев критиковал и „Мольера“ и „Пушкина''. Тут М. А. понял, что и „Пушкина“ снимут с репетиций“. Булгаков показал Керженцову копию
      577 лестного отзыва Горького о „Мольере“, „Но вообще не спорил о качестве пьесы, ни на что не жаловался, ни о чем не просил <…> бессмысленная встреча“ (243)

 

   15 сентября 36 г. Булгаков пишет письмо и заявление в дирекцию МХАТа, в котором отказывается и от службы в театре, и от работы над „Виндозорскими проказницами“ Шекспира. „Из Художественного театра я ушел. Мне тяжело работать там, где погубили ''Мольера'' <…> Тесно мне стало в проезде Художественного театра, довольно фокусничали со мной“, – пишет Булгаков Вересаеву (252); „кладбище моих пьес“, – называет он МХАТ (250). Выход предложил Самосуд, художественный руководитель Большого театра: „Ну, когда приедете писать договор – завтра? послезавтра? <…> Мы вас возьмем на любую должность. Хотите – тенором?“. Булгаков согласился стать автором либретто опер (251).

    Работа над либретто опер „Петр 1“ и „Минин и Пожарский“ несколько отвлекала от грустных мыслей. Но и здесь приводило в отчаяние вмешательство враждебного, невежественного начальства. Опять в дело вмешивается Керженцев. Он присылает письмо «О Петре», из 10 пунктов. По словам Булгакова, «смысл этих пунктов тот, что либретто надо писать заново». Булгаков никак не мог принять многих замечаний Керженцова из-за их конъюнктурности и прямолинейности (требование привести высказывания Сталина, написать «песнь угнетенного народа», отразить будущие государственные перевороты и пр.).  Керженцев утверждал, что в опере о Петре отсутствует народ: «надо дать 2 — 3 соответствующие фигуры… – крестьянин, мастеровой, солдат…» (537). Булгаков предусмотрительно дал на отзыв Кержецеву второй вариант либретто, в котором сглажена антипатия автора к Петру и симпатия к царевичу Алексею. Но и это не помогло.

 

 Сложности были и с «Мининым…». 18-го декабря 37 гoда Булгаков сообщает Б.В.Асафьеву, соавтору по опере: «14 декабря я был приглашен к Керженцеву, который сообщил мне, что докладывал о работе над „Мининым“ и тут же попросил меня в срочном порядке приступить к переделкам в либретто, на которых он настаивает» (319, 539). Таким образом, каждый день приносил раздражение, вызывал негодованье.

 

   В то же время следует признать, что 37 г. оказался для Булгакова лично в какой-то степени менее мучительным и трагическим, чем предыдущий. Общая обстановка была ужасная, террор свирепствовал. Жертвами его стали многие известные Булгакову люди. Он внимательно следит за событиями, что отражается в письмах, в дневнике Елены Сергеевны. Но среди объявленных «врагами народа» были и противники Булгакова, инициаторы, ярые участники его травли. Расправа с ними как-то   способствовала изменению отношения к Булгакову. Видимо, опасались и того, что Булгаков, доведенный до крайности, может выкинуть какой-либо фортель, покончить самоубийством. Последнего Сталин не хотел. К тому же то, что писателя не арестовывали рождало всякие слухи, благоприятные для него.

  Начался год неприятно. 7 апреля 37 г. его вызывает в ЦК Ангаров. Происходит разговор, «тяжкий по полной безрезультатности». Ангаров заявляет, «что он хочет указать М.А. .е. Булгакову- ПР) правильную стезю». По поводу «Минина» Ангаров сказал: «Почему вы не любите русский народ? – и добавил, что поляки очень красивые в либретто». Самого важного не было сказано в разговоре: что «Булгаков смотрит на свое положение безнадежно, что его задавили, что его хотят
       578 заставить писать так, как он не будет писать. Обо всем этом, вероятно, придется писать в ЦК. Что-то надо предпринять, выхода нет» (273).

 

    Но появляется уже весной и другое, часто в виде слухов: Вишневский вроде бы в своем выступлении где-то   говорит: «мы зря потеряли такого драматурга, как Булгаков». Приводя эти слова, Елена Сергеевна ставит вопросительный знак. Здесь же о Киршоне, который будто бы на том же собрании сказал: «время показало, что ''Турбины'' – хорошая пьеса». «свежо предание, – пишет Елена Сергеевна – ведь это одни из главных зачинщиков травли М.А.» (273). Еще один слух, в связи с разговорами о поездке МХАТа в Париж: «Сталин был за то, чтобы везти ''Турбиных'' в Париж, а Молотов возражал» (275).

 

     8 мая запись в дневнике о приглашении Булгакова к Керженцеву. Предупреждение, что «разговор будет хороший». Ничего нового не происходит, но тон меняется. Запись в дневнике 9 мая: «Ну, что ж, разговор хороший, а толку никакого. Весь разговор свелся к тому, что Керженцев самым задушевным образом расспрашивал – как вы живете? Как здоровье, над чем работаете? – и все в таком роде. М.А. говорил, что после всего разрушения, произведенного над его пьесами, вообще работать сейчас не может, чувствует себя подавленно и скверно. Мучительно думает над вопросом о своем будущем. Хочет выяснить свое положение. На все это Керженцев еще более ласково уверял, что все это ничего, что вот те пьесы не подошли, а вот теперь надо написать новую пьесу, и все будет хорошо» (279). Еще один разговор, телефонный: «У меня есть поручение от одного очень ответственного товарища переговорить с М.А. по поводу его работы, его настроения… мы очень виноваты перед ним…Теперь точно выяснилось, что вся эта сволочь в лице Киршона, Афиногенова и других специально дискредитировала М.А., чтобы его уничтожить, иначе бы не могли существовать как драматурги они. Булгаков очень ценен для Республики, он – лучший драматург… Вообще весь разговор в этом духе» (282-84).

 

  Булгаковым рассказали, что во время одной беседы Кереженцев сказал, что ''Турбиных'' «можно бы теперь разрешить по Союзу»; теперь нужно пойти к нему, «поговорить с ним о всех своих литературных делах, запрещенных пьесах и т.д., спросить – почему ''Турбины'' могут идти только во МХАТе“. Булгаков отказался:

“– Никуда не пойду. Ни о чем просить не буду. И добавил, что никакие разговоры не помогут разрешить то невыносимо тягостное положение, в котором он находится» (283-84).

 

  На активе МХАТ один из выступавших, осуждая РАПП, «вредную организацию»

( «какие типы в ней орудовали»), говорил, что они, «например, затравили, задушили Булгакова, так что он вместо того, чтобы быть сейчас в МХАТе, писать пьесы, – находится сейчас в Большом театре и пишет оперные либретто… Булгаков и Смидович (Вересаев — ПР) написали хорошую пьесу о Пушкине, а эта компания потопила пьесу и позволила себе в прессе называть Булгакова и Смидовича драмоделами» (285). Подобные высказывания продолжались и далее, в 39 году. 18 октября Елена Сергеевна записывает в дневник, что слышала, «как Боярский по радио говорил приблизительно такое: ''…пьеса Михаила Булгакова ''Дни Турбиных'' вызвала, при своей постановке, волнения из-за того, что многие думали, что в ней содержится апология белого движения. Но партия разъяснила, что это не так, что в ней показан крах и развал белого движения''» (377).

 

     579 Стало немного полегче. Но нападки продолжались. В конце 38 г., в связи с постановкой «Дон-Кихота», в «Советском искусстве» Булгакова вновь назвали драмоделом. В начале 39 г. Репертком сократил в тексте «Дон-Кихота» 15 страниц (397, 403). А последний удар нанес снова Сталин – запрещением пьесы Булгакова о нем, «Батум». Замысел пьесы, видимо, возник давно, но оформился в начале 36 г. 6 февраля Елена Сергеевна записала в дневник: «М.А. окончательно решил писать пьесу о Сталине» (236,525-26). Не говоря о том, удачной или неудачной получилась пьеса, чего больше в ней, достоинств или недостатков, отметим одно: Булгаков писал ее искренне, с увлечением и интересом. «Батум» не был заказной, конъюнктурной пьесой, которая должна принести писателю славу, деньги и признание властей. Более того – за такую тему браться было весьма рискованно. Попытки изображения вождей в художественных произведениях оборачивались нередко большими неприятностями для авторов. Булгаков понимал это. Не исключено, что Сталин каким-то образом выразил согласие на создание пьесы. Во всяком случае, он, вернее всего, знал о работе писателя над ней (слишком много вокруг Булгакова было осведомителей, замысла своего он не скрывал, читал неоднократно отрывки пьесы). Писал Булгаков с перерывами, но в начале 39 г. он всерьез принялся за окончание  «Батума». 16 января 39 г. Елена Сергеевна записывает в дневник: «… вечером, Миша взялся, после долгого перерыва, за пьесу о Сталине. Только что прочла первую <…> картину. Понравилось ужасно. Все персонажи живые». А через два дня: «И вчера и сегодня вечерами Миша пишет пьесу, выдумывает при этом и для будущих картин положения, образы, изучает материал. Бог даст, удача будет!» (404).

 

 Любопытно отношение К. Симонова к вопросу о работе Булгакова над пьесой: «Я думаю, например, что пьеса „Батум“, наверное, не могла бы быть написана в 1937 г., в разгар ежoвщины. И могла появиться из-под пера Булгакова в 1939 году, когда начали выпускать людей, и когда ежoвщина была признана перегибами, и когда Сталин стремился создать ощущение, и создал в значительной мере его, что не он, а другие дурные люди повинны в том, что произошло, а он увидел это, хотя и поздно, и исправил» (544). Все наперебой хвалят пьесу, услышав отрывки из нее (438). Так Хмелев пишет жене: «Был у Булгакова – слушал пьесу о Сталине – грандиозно! Это может перевернуть всё верх дном! Я до сих пор нахожусь под впечатлением и под обаянием этого произведения» (546). В подобном роде и другие отзывы. И вряд ли они вызваны только тем, что пьеса была о Сталине. Хотя, конечно, последнее имело немаловажное значение. Главрепертком заранее хвалит пьесу, газеты просят информацию о ней, режиссеры различных театров хотят ее ставить (446). Специальная бригада МХАТа, во главе с Булгаковым, отправлена в Грузию для сбора материала. Дирекция театра обращается в ЦК КПб Грузии с просьбой оказать содействие работе бригады, максимальное, в предельно сжатые сроки. Премьера должна была состояться 21 декабря 1939 г., в день шестидесятилетия Сталина. В первый раз в жизни Булгаков оказался в исключительно благоприятной внешней обстановке. Со всех сторон поступали восторженные отзывы. 14 августа бригада выехала в Грузию, а через два часа, в Серпухове, Булгакову, в поезде, передали телеграмму: «Надобность поездки отпала возвращайтесь Москву» (447). Пьеса была запрещена. Непонятно почему? Что не понравилось Сталину? Ряд сценок вряд ли могли быть приняты им с восторгом (548). Может быть, в пьесе Сталин оказался слишком живым, а требовалось, чтоб был похож на икону . Не исключено, что запрещение пьесы было оформлено решением ЦК (549). Да и вообще не опальному
     580писателю, автору запрещенных пьес, принадлежало право создания юбилейного произведения о Великом Вожде. Возможно, что Сталин разыграл своеобразный спектакль: добившись, чтобы именно Булгаков написал пьесу о нем, он решил продемонстрировать своего рода скромность – все хвалят, а мне не нужны такие похвалы; и пьеса обо мне не нужна. Нечто подобное продемонстрировал Николай 1, не разрешив печатать стихотворение Пушкина «Друзьям». Когда вчерашние хвалители узнали о запрещении пьесы, они заподозрили Булгакова в тщетных попытках «навести мосты» к высшему руководству страны, в подхалимстве (549).

 

 Страшный удар по Булгакову. Сталин вряд ли не понимал его силу. Рушились последние надежды писателя. В середине сентября он тяжело заболел: «Я лежу, лишенный возможности читать и писать, и глядеть на белый свет». Страшные головные боли. Мысли о самоубийстве, «о револьвере»; «не верит ни во что <…> Полное отчаяние» (549). «Страшная ночь. „Плохо мне, Люсенька. Он мне подписал смертный приговор“» (548). Сталин и в этом случае оказался милостивым к поверженному противнику. Булгакова устроили в правительственный санаторий «Барвиха». Сталин поручил Фадееву навестить Булгакова, поддержать его. Побывав в МХАТе Сталин дал понять, что «пьесу „Батум“ он считает очень хорошей, но что ее нельзя ставить» (тоже играл на версию скромности). После такого отзыва администрация театра сразу приняла решение о постановке булгаковского «Александра Пушкина»; все участники художественного совета восторженно говорили о пьесе и отправили протокол обсуждения Булгакову. Весть о благоволении Сталина распространилась мгновенно. Опять по Москве пошли слухи о благородстве и человечности всесильного вождя (455, 549-50). Состояние здоровья Булгакова не улучшалось. 10 марта 1940 г., в 16 час.39 мин. Он умер (557).

 

  А главный его роман, «Мастер и Маргарита», писавшийся на всем протяжении 30-х гг., к этому времени был закончен. Он превратился в основную задачу Булгакова, отодвинувшую на второй план задачи встречи со Сталиным, поездки за границу, даже пьесу. «Роман нужно окончить…» –  стало девизом его жизни. В мае 39 г. закончена последняя рукописная редакция романа, включающая 30 глав. Но работа предстояла еще большая: откорректировать рукопись, подготовить ее к печати (542). Она продолжалась почти до самой смерти. Запись в дневнике.16 января 40-го г.: «Вечером – правка романа» (461). И 24 января: «Миша правил роман. Я писала» (462). За пять записей до конца.

 

    Булгаков вряд ли надеялся, что роман можно будет напечатать в ближайшие годы. Действительно, первая публикация «Матера и Маргариты» в СССР, в урезанном виде, появилась в журнале «Москва» во второй половине шестидесятых годов (66, №   11, 67,№   1). Затем роман напечатан в однотомнике Булгакова в 73 г.      Почти через  тридцать пять лет после смерти Мастера. «Белая гвардия» и «Театральный роман» напечатаны в однотомнике в 66 г.

 

 Остановимся кратко на одном тартуском эпизоде, связанном с романом «Мастер и Маргарита». Дело происходило где-то   в первой половине 60-х гг. (точно не помню). По рекомендации З.Г. Минц Елена Сергеевна разрешила работать у нее дома одному тартускому студенту-филологу, и он тайком увез машинопись романа, похитил её. Мог ее передать (продать) за границу, для издания там. Подобные вещи происходили с произведениями Булгакова, да и не только с ними. Естественно, Лотманы не подозревали о происходящем. В Тарту, по просьбе Елены Сергеевны, специально приезжал Солженицын. Виновник не запирался, машинопись романа
        581 была возвращена. Одна из бывших студенток Тартуского университета, Зибунова, в своих интернетных воспоминаниях остановилась на этом эпизоде. Ее рассказ не соответствует действительности, извращая поведение участников случившегося, очерняя и Лотманов, и Елену Сергеевну, защищая виновника. Вероятно, ей таким образом изложил дело похититель или кто-либо   другой, и она искренне поверила в правдивость рассказа. Но публиковать такие вымыслы можно лишь при уверенности в их истинности, да и то с оглядкой.

 Обращение к событиям биографии вождей оборачивались и в других случаях неприятностями для авторов. Так произошло с М.Шагинян, дерзнувшей писать книгу о жизни Ленина. Писательница решила создать роман о Ленине (куда уж официальней!). Об его семье, детстве, юности. Но попала впросак: тема Ленина оказалась весьма опасной. Вообще за этой темой уже с первой половины 20-х гг. установлено особое наблюдение. Так, 19 сентября 24 г. Политконтроль ОГПУ направляет в Главлит особую инструкцию «О порядке цензурирования скульптурных изображений В.И.Ленина». Содержание инструкции: 1. Бюсты могут быть изготовлены лишь с разрешения комиссии ЦИК СССР. 2. На них ставится номер разрешения Комиссии. 4. «Скульптурные произведения В.И. Ленина“ могут быть изготовлены частными мастерскими только при наличии у них разрешения Комиссии» и пр. (Бох441). Итак, с Лениным было строго. Поощрялись хвалебные гимны в его честь, но не попытки разобраться в его биографии, изучать её факты, да еще не в определенных «руководством» рамках (это относилось и к Сталину).

 

   Шагинян написала первую часть, «Билет по истории», о молодости Ленина, но собиралась и далее работать по этой теме. Первая часть должна была входить в книгу «Семья Ульяновых». Скрупулезные разыскания автора. Кропотливая работа в архиве Астраханской области, консультации с Крупской (Арут.1,с.47). Книга вызвала крайнее раздражение властей. 5 августа 38 г. ее рассматривали на Политбюро ЦК ВКПб и вынесли строгое Постановление в адрес автора книги и руководства Союза писателей «О романе Мариэтты Шагинян ''Билет по истории''. Часть 1-я». В постановлении говорилось, что роман Шагинян «является политически вредным, идеологически враждебным произведением», а публикация его –  «грубая политическая ошибка» редакции журнала «Красная Новь». Осуждается и поведение Крупской, которая, познакомившись с рукописью, не только не помешала появлению романа, но и поощряла его автора, давала положительные отзывы, консультировала. Все это без ведома и согласия ЦК; Шагинян превращала тем самым общепартийное дело составления произведений о Ленине в личное, семейное. ЦК постановляет: снять Ермилова с поста редактора «Красной Нови», книгу Шагинян изъять, предложить Правлению ССП объявить Шагинян выговор.

   9 августа собралась шестерка «литературных корифеев», чтобы дать оценку книги. Во главе Фадеев. Члены Катаев, Караваева, Ермилов и др. Задача: подготовить постановление Президиума Союза писателей по книге Шагинян. Открывая заседание, Фадеев сказал: «М. Шагинян не только не справилась с этой своей темой, но она так дала описание жизни семьи Ульяновых и обстановки, в которой родился Ленин, что это произведение получило, независимо от того, сделала она сознательно или бессознательно, идеологически враждебное звучание». Решено выразить Шагинян «суровое порицание». В этот же день состоялось закрытое заседание Президиума Союза писателей СССР. Председательствовал Фадеев. Решили: 1. Вместо изображения социальной борьбы, вне которой невозможно дать правдивое
    582 изображение жизни семьи Ульяновых, Шагинян изолирует семью от больших социальных процессов и дает ее в мещанском и пошлом освещении. 2. Применяя псевдонаучные исследования, Шагинян дает «искаженное представление о национальном лице Ленина <…> гения человечества, выдвинутого русским народом и являющимся его национальной гордостью»; волей или неволей Шагинян создала произведение, идеологически вредное. Ей объявлено «суровое порицание». Это решение не удовлетворило ЦК ВКПб. Фадеев получил взбучку.

 

   3 сентября Президиум Союза писателей отменил свое постановление и принял новое решение: 1.Всецело одобрить и принять к неуклонному руководству постановление ЦК ВКПб от 5 августа по поводу романа Шагинян «Билет по истории» 2. Признать, что Правление ССП и его руководящие деятели проглядели выход в свет политически вредного и идеологически враждебного произведения. 3.Объявить Шагинян выговор. 4. Объявить выговор редакции «Красной нови» в лице Фадеева и Ермилова за печатание в журнале политически вредного и идеологически враждебного произведения Шагинян (Арут.с.39-41,ссылка на архив с. 422).

 

   Сталину вообще, вероятно, не очень приятны книги о Ленине, иногда рождающие какие-либо ассоциации с современностью. Во всяком случае подобные книги и статьи решено было взять под особый контроль, полностью исключив самодеятельность. Возможно, что, принимая постановление, вспомнили и поведение Шагинян в 36 г., желание её выйти из Союза писателей связи с нападками на Шостаковича.

 

         История с романом Шагинян о Ленине всплыла и в более позднее время. Здесь проясняется и упоминания об искажении «национального лица» Ленина. В 66 году, в справке, подготовленной Госкомитетом по печати «Критические заметки о художественной литературе о В.И.Ленине» говорилось: «Талантливая писательница даже при широком замысле создания многопланового романа об Ильиче, нецелесообразно растратила три десятилетия только на то, чтобы подвести своего читателя к рождению в семье Ульяновых мальчика, которому акушерка самостоятельно дала имя Владимир. Теперь, по неофициальным данным, Шагинян занята сбором материала, чтобы показать родословную В.И.Ленина по линии матери. А это уже похоже на создание генеалогического древа Ульянова-Бланка. Идея не нова… На западе уже существуют подобные книги. Буржуазные писаки стремятся доказать, что гений русского народа Ленин – результат смешения русско-монгольско-немецко-еврейско-шведских кровей» (Блюм 3,192).

 

  Запрещены были в разное время и по разным поводам и другие произведения Шагинян: «Литературный дневник» в 23 г., «Дневники» в 32 г. (там упоминания о волнениях рабочих на Васильевском острове, о восстании в Кронштадте и пр.), «Новый быт и искусство», «Писатель болен» «Советское Закавказье» в 61 г. (Бл3,192-93).

 

  Подвергся критике и кинофильм о Кирове. 2 сентября 36 г. Комиссия Партийного Контроля ЦК по Ленинградской области направляет Сталину и Ежову, под грифом «совершенно секретно», письмо о контрреволюционной деятельности «Ленфильма» в связи с кинофильмом о С.М.Кирове. Вообще, после убийства Кирова это была скользкая тема. Освещать ее власти хотели только в определенном ключе. Ленфильму поручено сделать фильм об юношеских годах Кирова под названием «Сережа Костриков». Парторганизации Ленинграда должны были уделить фильму
    583 особое внимание. На деле, сообщается в письме, никто не занимался им, даже руководитель Ленфильма Кацнельсон. Безответственность привела к печальным результатам. Ленфильм, не имея на это никакого права, посылает своего уполномоченного Беляева В. П. собирать материалы в Казань, Москву, Ленинград, с указанием уделять особое внимание бытовым мелочам. Столь ответственную работу поручили человеку, только что поступившему на «Ленфильм», члену партии только с 31 г. Не сочли нужным политически проверить Беляева. Ни одна партийная инстанция ничего о нем не знала. Он, по существу, собрал явно контрреволюционный материал, уделяя основное внимание отрицательным фактам, вымышленным и явно контрреволюционным. Такие факты им собирались, стенографировались, размножались, передавались лицам, никакого отношения к фильму не имевшим, в том числе беспартийным. Это привело к тому, что обильный контрреволюционный материал, без сомнения, был использован врагами. Он хранился даже не в секретной части, а на квартире Беляева. Материал официально передали писателю Пантелееву, которому поручили на основе его написать сценарий, а также беспартийной писательнице Голубевой, и некоему Светлову, который позднее арестован органами НКВД «по делам контрреволюционного троцкизма и зиновьевщины». Заведующий сценарным отделом Белицкий Г. Е., давший задание Беляеву, ознакомившийся с материалом, не нашел нужным его изъять, поставить вопрос в соответствующей партийной инстанции. Он счел возможным передать материал писателю Пантелееву. Беляев многим рассказывал о поездке и собранных им материалах. Морально нечистый человек, он сперва утверждал, что Пантелееву материал передан с вырезанными местами, порочащими Кирова. Последнее оказалось неправдой. Собирая материал, Беляев систематически задавал наводящие вопросы контрреволюционного характера. Именно эту часть Беляев вырезал и исправил лишь перед передачей материала в Партийный Контроль.  «Таким образом нами установлено, что в городе Ленинграде, в Ленфильме организованно воспроизводилась та контрреволюционная клевета, которую распространяли троцкисты и зиновьевцы после убийства Кирова. Беспечность и бесконтрольность привели к тому, что контрреволюционеры использовали в своих целях работу по созданию фильма о С.М. Кирове. Мы сочли необходимым Беляева и Белицкого исключить из рядов ВКП ), поставить <…> вопрос о снятии с работы Кацнельсона и весь материал в целом передать на дальнейшее расследование НКВД». В приложении к письму приложены протоколы опроса (допроса?-ПР) Беляева, Белицкого, Кацнельсона и Панкина (Бох481-83. Все имена в тексте выделены заглавными буквами).

 

  История с кинофильмом «Закон жизни» А. Авдеенко (автора популярного романа «Я люблю»). 15 августа 40 г. о фильме напечатана статья в «Правде». Проведено специальное совещание в ЦК с осуждением фильма. Его обвинили в клевете на комсомол. Такое обвинение вызвано тем, что главный отрицательный персонаж, секретарь обкома Огнерубов, ориентирован на А.В. Косарева, комсомольского и партийного деятеля, с 29 по 38 г. занимавшего пост генерального секретаря ЦК ВЛКСМ. После отставки он был репрессирован и в 39 г. погиб. Вроде бы фильм на актуальную тему «врагов народа». Но Авдеенко не уловил специфики обстановки, сделал достоянием гласности моральное разложение комсомольских верхов, вынес сор из избы. На обсуждении крайне резко выступали Сталин и Жданов, по несколько раз брали слово. В выступлениях Сталина ощущалось личное озлобление: он говорил
       584 с негодованием о романе «Я люблю», газетных статьях Авдеенко  (работавшего в «Правде»), о фильме, моральной нечистоплотности автора, о том, что враги в его фильме лучше, чем друзья. В заключение Авдеенко назван «человеком вражеского охвостья». Все присутствующие поддакивали Сталину. Только Н.Асеев вступился за Авдеенко и не согласился со сталинской очень высокой оценкой Ванды Василевской: вкус Сталина, по мнению Асеева, вовсе не означает, что нужно подражать тому, кто ему нравится. Смелое выступление Асеева не сказалось пагубно на его дальнейшей судьбе, возможно, даже понравилось (как контраст всеобщему поддакиванью). В 41 г. Асеев получил Государственную премию СССР за поэму «Маяковский начинается». Не арестовали, к удивлению многих, и Авдеенко. Его, правда, исключили из Союза Писателей, изгнали из «Правды», других газет, выгнали из квартиры. Естественно, исключили из партии. Он работал на шахте помощником машиниста. Во время войны был на фронте. Начал писать в газеты. Редактор «Красной звезды» обратился к Сталину с вопросом: можно ли печатать Авдеенко? Тот милостиво разрешил. В 43 г. по рекомендации К.Симонова и Н.Тихонова Авдеенко заново приняли в СП (без зачета старого стажа: простили, а не оправдали).

 

   Раз зашел разговор о кино, остановимся на судьбе некоторых других фильмов и их режиссеров. Сталин, как и Ленин, высоко ценил кинохронику, показывающую успехи СССР. Но он с удовольствием смотрел и игровые фильмы, в том числе приключенческие голливудские боевики, детективы. Любил и Чаплина (хотя чаплинский «Диктатор» был запрещен и запрещение сохранялось в послесталинские годы, при Хрущеве, Брежневе – слишком ощущались аналогии). Но, в первую очередь, Сталин смотрел советские фильмы, сочетая удовольствие (или неудовольствие) с контролем. Почти не один советский фильм не выходил в прокат без санкции Сталина. Один — два вечера в неделю вождь со своими сподвижниками посвящал просмотру картин. Сперва в просмотровом зале Госкино (недалеко от Кремля). Потом в специально оборудованном зале в Кремле. Зарубежные фильмы Сталин смотрел для отдыха, хотя и здесь осуществлялся некоторый контроль: что выпускать на экран, какие вырезки сделать. Сталин, в частности, не терпел сексуальных сцен, их вырезали перед выпуском фильмов на экран. Сталин на просмотре мог крикнуть «Вы что тут бардак разводите!» и выйти, хлопнув дверью или стукнув по столу кулаком. Подчиненные следовали его вкусу, блюдя нравственность; Ильф и Петров в 32 г. писали про таких: «Поцелуйный звук для них страшнее разрыва снаряда» (Вол238). А вот просмотр Сталиным советских фильмов – важная работа, высочайшая проверка. Если фильм понравился – он шел в прокат, не понравился – «на полку» первое время неодобрение не всегда означало запрещение, хотя часто вело к нему; в более позднее – почти всегда безусловное запрещение).

 

  В 33 г. Сталину не понравился фильм режиссеров Зархи и Хейфица «Моя родина», который был уже принят Комитетом по делам кино и вызвал хвалебные отзывы. «Фильм сделали чужие руки», – сказал Сталин. Этого было достаточно: фильм запретили и уничтожили. Авторов исключили из комсомола, но позволили работать далее. Сделанный ими фильм «Депутат Балтики» Сталину понравился, хотя вызвал  отдельные замечания, он пошел в прокат, имел большой успех ( «Депутат Балтики», в частности, обратил внимание Сталина на артиста Черкасова в роли Тимирязева). Понравился и фильм «Член правительства»: Сталин сделал только одно замечание:
     585 не может такого быть; какой будет у нее авторитет? (по поводу сцены, в которой председатель колхоза (Марецкая) идет пьяненькая по деревне). Об Эйзенштейне и Довженко пойдет речь позднее, в связи с их главными столкновениями с цензурой. Материал о запрещениях в области кино см. в справочнике: Марголит Е., Шмырев В. Каталог советских игровых картин, не выпущенных в прокат по завершении в производстве или изъятых из действующего фонда в год выпуска на экран. 1924 — 1953. М., 1995. Справочник охватывает весь период правления Сталина; 30-е гг. занимают в нем важное место.

 

 Со средины 30-х гг. значительное место в потоке цензурных репрессий занимает борьба с формализмом. Под предлогом такой борьбы разгромили театр Мейерхольда. С формализмом связаны и репрессии против композитора Д.Д. Шостаковича. Подробно тема «Шостакович и Сталин» освещена в книге С. M. Волкова (см. список литературы). Мы будем использовать ее, хотя иногда Волков, видимо, субъективен и к его толкованиям следует относиться с осторожностью..

 

     К 36 г., когда начались репрессии в связи с оперой «Леди Макбет Мценского уезда», Шостакович был не старым, но весьма известным композитором. В 13 лет он написал свою первую оперу «Цыганы» (уже здесь ориентировка на Пушкина), которую через несколько лет сжег, о чем потом жалел. Он был автором ряда симфонических произведений, авангардистской оперы «Нос» (27 г.) – первого его творческого и социального манифеста. Программной была и ориентация на ироническое послесловие Гоголя: «Но что страннее, что непонятнее всего, – это то, что авторы могут брать подобные сюжеты <…> Во-первых, пользы отечеству решительно никакой; во-вторых… но и во-вторых тоже нет пользы» (Волк173). Уже это звучало современным вызовом. Как и всё содержание. Трагедия «маленького человека», Ковалева, лишившегося носа, превратившегося в изгоя, отщепенца. Автобиографический подтекст (175). Как бы аналогия с более поздним «Самоубийцей» Эрдмана. Демонстративное привлечение к сотрудничеству над либретто Евг. Замятина, автора антиутопии «Мы» (20), статьи  «Я боюсь» (21), чудом напечатанной. В 22 г. Замятина должны были выслать, но передумали. Он посещал семью Шостаковича, рассказывал о своих взглядах на искусство, отнюдь не официальных.

 

 Советская критика отозвалась на постановку «Носа» отрицательно. Один рецензент назвал ее «ручной бомбой анархиста»; другой – отображением «чувства растерянности выбитого из колеи мещанина» (178). К счастью, опера не обратила на себя внимания Сталина.

 

   Тот был не таким уж невеждой, как его стали изображать после разоблачения «культа», а особенно с 90-х гг. По его словам, он в среднем читал по 500 страниц в день. Может быть, преувеличивал, но и на самом деле читал много, не только деловые бумаги, но и художественную литературу. Слушал с наслаждением музыку, в первую очередь классическую, в том числе симфоническую, знаменитых пианистов, скрипачей пр. Благоволил пианистке Юдиной, отнюдь не официальной. С 33 г. по его повелению устраивались всесоюзные конкурсы музыкантов-исполнителей, которые он посещал.  В программу УШ чрезвычайного съезда Советов, утверждавшего проект Сталинской Конституции, собственноручно вписал исполнение финала 9 симфонии Бетховена, с ее хором «К радости». Конечно, это была поза, но знаменательная. Всё это, как и победы шахматистов, всемирно знаменитый советский балет ( «а также в области балета мы впереди планеты всей»),
    586по мнению Сталина, укрепляло международный авторитет Советского Союза. Подобное покровительство и на самом деле не было лишь притворством. Сталин с удовольствием слушал записи народных песен, выставляя на пластинках свои оценки. Сам пел – высоким тенором, даже Вертинского, Лещенко, в узком кругу своих соратников.

 

  Большой театр оперы и балета был его любимым детищем. Он его часто посещал. Из классики ему тоже не всё нравилось. В 62 г. Шостакович в письме к Евтушенко рассказывал о встрече композитора Самосуда со Сталиным. Сталин был против постановки в Большом Театре оперы Мусоргского «Борис Годунов»: «Не надо ставить оперу „Борис Годунов“. И Пушкин, и вслед за ним Мусоргский извратили образ выдающегося государственного деятеля Бориса Годунова. Он выведен в опере нытиком, хлюпиком. Из-за того, что он зарезал какого-то мальчишку, он мучился совестью, хотя он, Борис Годунов, как видный деятель, отлично понимал, что это мероприятие было необходимым для того, чтобы вести Россию по пути прогресса и подлинного гуманизма». В данном случае речь шла не об искусстве, а о политике, как и в истории с фильмом Эйзенштейна об Иване Грозном. Но все же о политике, отраженной в проиведении искусства. Шостакович саркастически добавлял: «А Самосуд с восторгом отнесся к необычайной мудрости вождя», в конечном итоге убедив Сталина в необходимости новой постановки «Годунова».

 

    Перейдем к очерку Лескова «Леди Макбет Мценского уезда», который лег в основу оперы, напечатанного в 1865 г. в журнале братьев Достоевских «Эпоха. В 1930 г. в Ленинграде выходит издание очерка, иллюстрированное Б.Кустодиевым. Шестакович с 18 г. бывал в доме художника. Тот начал работу над иллюстрациями к Лескову в начале 20-х гг., но не публиковал их. Значительно позднее выяснилось, что, помимо „легитимных“ рисунков, существуют многочисленные эротические зарисовки к „Леди Макбет…“, не предназначенные для печати. После смерти Кустодиева, опасаясь обысков, семья их уничтожила. Эти зарисовки вполне мог видеть Шостакович, что отразилось в опере. В ней эротика, секс – одна из ведущих тем. Напомним, что Сталин к этой теме в произведениях искусства вообще относился резко отрицательно.

 

       Значимо оказалось и то, что как раз во время создания оперы бурно развивались отношения Шостаковича с будущей женой Ниной Васильевной Варзар, независимой, гордой и сильной женщиной, с сильными страстями. Ей и посвятил композитор оперу. Галина Серябрякова, друг Шостаковича, говорила, что он стремился, „жаждал по-новому воссоздать тему любви, любви, не признающей преград, идущей на преступление, внушенной, как в ''Фаусте'' Гете, самим дьяволом“ (235).В отличие от Лескова, в опере происходит поэтизация Катерины, ее неистовой страсти. „Леди Макбет…“ Шостаковича вся пронизана обжигающей эротикой. Особенно каторжная сцена. Каторга вообще была не к месту и не ко времени. В этот период Сталин не любил напоминаний о ней. В 35 г. он закрыл „Общество бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев“, журнал „Каторга и ссылка“ (295). Подзаголовок оперы – „трагедия-сатира“. Трагедия – это Катерина, её любовь. Партия Катерины – единственная в опере, лишенная гротеска и издевки. Всё остальное – сатира. Полное неприятие мира, окружающего героиню, с её неистовой любовью. Такое Сталину понравиться не могло.

 

     На всё перечисленное наслаивалось еще одно обстоятельство: после съезда писателей необходимо было дать литературе и искусству какой-либо определяющий
       587лозунг, вокруг которого можно было бы сплотить силы советской творческой интеллигенции (нечто, называемое ныне „слоганом“). 2 января 36 г. секретарь ЦК…А.С.Щербаков, опытный царедворец, хорошо угадывающий мысли и пожелания властителя, отправляет Сталину докладную записку: „Сейчас литература нуждается в боевом, конкретном лозунге, который мобилизовал бы писателей. Помогите, тов. Сталин, этот лозунг выдвинуть“. Сталин откликнулся, дал такой лозунг: „простота и народность“. Нужно было подобрать для него примеры, положительные и отрицательные. Литературу решили пока не трогать. Начали с музыки. В качестве положительного примера взяли оперу И.И.Дзержинского «Тихий Дон»    (35г.). Сталин от неё не в восторге, но, «на безрыбьи», годилась и она. Роль отрицательного примера досталась «Леди Макбет…» Шостаковича. Она и на самом деле не соответствовала сталинскому лозунгу (Волк248-9).

 

 Надо отметить, что премьера оперы состоялась в 34 г., значительно ранее, чем вокруг нее поднялся шум. В Ленинградском Малом оперном её поставил Самосуд. В Московском Музыкальном театре – Немирович-Данченко. На премьере присутствовал Горький, хваливший спектакль. Хвалили и другие, и «правые», и «левые»: А. Толстой, Мейерхольд, Эйзенштейн. Даже А.Бубнов – нарком просвещения – издал специальный приказ, где говорилось, что опера «свидетельствует о начавшемся блестящем расцвете советского оперного творчества на основе исторического решения ЦК ВКП ) от 23 апреля 1932 года» разгоне РАПП) (Вол242-3). Менее чем за год опера ставилась 50 раз, «с аншлагами, по повышенным ценам». Через два дня после ленинградской премьеры опера пошла в Москве, в Музыкальном театре, а в 35 г. и в филиале Большого театра. В самом же Большом театре состоялась премьера комедийного балета Шестаковича «Светлый ручей». Атмосфера сенсации вышла за рамки СССР. Постановки в Англии, Швеции, Швейцарии, США. Ромен Роллан пишет Горькому хвалебное письмо об опере.

 

       26 января 36 г. Сталин, в сопровождении Молотова, Микояна, Жданова, посетил спектакль «Леди Макбет…» в филиале Большого театра. Он был в хорошем настроении. Дирижировал его любимец – А.Мелик- Пашаев. На спектакль вызвали Шостаковича, собиравшегося уезжать в Архангельск на гастроли. Существует запись устного иронического рассказа Булгакова о происшедшем (по рассказу его друга Я.Леонтьева – заместителя. директора Большого театра): Шостакович прискакал «белый от страха». Мелик-Пашаев, предвкушая орден, неистовствует, прыгает, как чертенок; после увертюры косится на ложу, ожидая аплодисментов – шиш; после первого действия – то же самое, никакого впечатления… Рассказ, дошедший до Булгакова из вторых рук, не точный, гротескный (увертюры вообще в опере не было), но общую атмосферу он передает. Подтверждали, что оркестр «чересчур раззадорился», духовая группа инструментов была усилена; к тому же она размещалась прямо под правительственной ложей и гремела в полную мощь;  «бледный как полотно» Шостакович пришел в ужас; дирижер, по его словам, «слишком переперчил», а сидящие в правительственной ложе просто оглохли. Этот высокосный год «принесет мне очередное несчастье», – говорил Шостакович (Вол250-53).

 

    С ощущением, что всё пропало, композитор уехал в Архангельск. Там купил в киоске «Правду» (номер от 28 января) и прочитал редакционную статью «Сумбур вместо музыки» – грубый, бесцеремонный, безграмотный разнос. От ужаса его зашатало. В очереди решили, что он пьян: «Что, браток, с утра набрался?» На
    588 концерте же Шостаковичу устроили овацию. Все встали. Это тоже не прибавило симпатии Сталина к композитору.

       В статье было два пласта. Один – впечатление её автора от музыки оперы. Другой – теоретический. Отклик на музыку весьма эмоциональный: «Слушателя с первой же минуты ошарашивает в опере нарочито нестройный сумбурный поток звуков. Обрывки мелодии, зачатки музыкальной фразы тонут, вырываются, снова исчезают в грохоте, скрежете и визге. Следить за этой „музыкой“ трудно, запомнить её невозможно». Особенно возмутили автора статьи эротические сцены: «Музыка крякает, ухает, пыхтит, чтобы как можно натуральнее изобразить любовные сцены и „любовь“ размазана во всей опере в самой вульгарной форме». «Купеческая двуспальная кровать занимает центральное место в оформлении. На ней решаются все „проблемы“» (Вол254).

 

   Oсобенно важным являлся второй пласт – теоретические и политические аспекты статьи, обвинения композитора одновременно в формализме и натурализме. Шостаковича и ранее упрекали в формализме. Он отвечал на это в «Известиях», редактируемых Бухариным: «Эти упреки я ни в какой степени не принимал и не принимаю. Формалистом я никогда не был и не буду. Шельмовать же какое бы то ни было произведение как формалистическое на том основание, что язык этого произведения сложен, иной раз не сразу понятен, является недопустимым легкомыслием…» (Вол255). В статье «Правды» обвинения в формализме переходили на новый уровень, гораздо более серьезный, чем прежние: «Это – музыка умышленно сделанная „шиворот на выворот“ – так, чтобы ничего не напоминало классическую музыку, ничего не было общего с симфоническими звучаниями, с простой, общедоступной музыкальной речью <…>Это левацкий сумбур вместо естественной человеческой музыки», музыка «судорожная, припадочная», «нарочито нестройный, сумбурный поток звуков», в котором композитор «перепутал все звучания“ (Вол103). Перепутано всё скорее в статье, а не в опере». «Формализм» и «грубейший натурализм», «воспевание купеческой похотливости» (255-56). Шостакович противопоставлялся  не только привычной классической музыке, но и новой советской морали: «композитор прошел мимо требований советской культуры изгнать грубость и дикость из всех углов советского быта» (267).

 

       В отличие от прежних нападок и обвинений, в статье «Правды» звучал безапелляционный, директивный тон. И это в центральном органе партии, как бы от её имени. Причем впервые эстетические   (не идеологические) «грехи» были приравнены к политическим, антисоветским. В статье ощущалась прямая угроза: «Это игра в заумные вещи, которая может кончиться плохо» (257). Формализм в статье поставлен в один ряд с антисоветчиной, с врагами СССР. Вс. Иванов писал Горькому: «Город наполнен разговорами о двух врагах советской власти – империализме и формализме». Ив. Гронский, в то время доверенное лицо Сталина, публично приравнял формализм к контрреволюции и пообещал, что к нему «будут приняты все меры воздействия, вплоть до физических» (286).

 

   В феврале 36 г., естественно, появился ряд статей в центральных и периферийных изданиях, направленных против формализма, В том числе в газете «Правда»   ( «Грубая схема вместо исторической правды» – о кино, «Какофония в архитектуре», «О художниках – пачкунах», «Внешний блеск и фальшивое содержание» и др.) (267). На разные темы, с единой направленностью. Но всё же основная травля касалась Шостаковича. Кроме статей об его опере и балете, о  Шостаковиче шла
      589речь в статье «Обзор печати» (13 февраля?). Три редакционных разгромных статьи в «Правде» о молодом талантливом композиторе за две с небольшим недели.

 

        Позднее шли споры о том, кто автор статьи «Сумбур вместо музыки» Выдвигались различные версии: Жданов, Керженцев, ставший председателем организованного в январе 36 г. Комитета по делам искусств (он, автор нескольких книг о театре, считался по партийным меркам эрудитом, вежливым и образованным), Д.Заславский – известный литературный погромщик и др. Но осведомленные современники сразу же начали считать автором Сталина. Этой же версии придерживается С.Волков в книге о Сталине и Шостаковиче. По его словам, Булгаков, опираясь на какие-то сведения, описывает «коллегиальное совещание» в правительственной ложе после прослушивания оперы: Сталин, не в категорической форме, но отчетливо, высказал свое мнение, и все послушно поддержали его. Волков считает, что не только по главной идее, но и по деталям, стилю статья «Сумбур вместо музыки» – творение Сталина: характерная для него тавтология, повторения на разный лад одной мысли; словосочетания, невозможные для специалиста, да и вообще для образованного человека ( «симфонические звучания», «оригинальные приемы дешевого оригинальничанья» и пр.). Шостакович считал это безусловно сталинскими «перлами». Может быть, Сталин надиктовал такое по телефону  (подобные случаи бывали). Но и эти надиктованные статьи Сталин обычно регламентировал до деталей, до места в газете, иллюстраций и т.п. Так что особых расхождений с надиктованным быть не могло (261).

 

        Резкой критике подвергся и балет Шостаковича «Светлый ручей» на сцене Большого Театра. О нем напечатана в «Правде» 6 февраля разгромная статья  «Балетная фальшь». Балет поставил замечательный хореограф Ф.Лопухов (он вскоре стал руководителем балетной группы Большого Театра). «Светлый ручей» – веселое балетное шоу, вереница эффектных танцевальных номеров, водевильный сюжет из жизни кубанского колхоза, своего рода балетная оперетта. Художник спектакля В.Дмитриев – любимец Сталина, позже четырежды лауреат Сталинской премии. Балет должен бы понравиться вождю. Но он заранее предубежден против Шостаковича. Сказались впечатления от оперы «Леди Макбет…». Поэтому всё не нравится: «Какие-то люди в одежде, не имеющей ничего общего с одеждой кубанских казаков, прыгают по сцене, неистовствуют», «Музыка поэтому бесхарактерна. Она бренчит и ничего не выражает» (Вол273).

 

 В «Советском искусстве» напечатана статья, ориентированная на выступления против Шостаковича, поддерживающая их. В ней говорилось, что «Правда» ведет борьбу на два фронта: против буржуазного новаторства и против насаждения в советской музыке примитива. Но и это не понравилось. «Советское искусство» поправили. В статье «Ясный и простой язык в искусстве» ( «Правда», 13 февраля?) дан отпор толкованию о «двух фронтах», якобы характерном для «Правды»:; на самом деле её статьи «направлены против чуждой советскому искусству лжи и фальши – формалистически-трюкаческой в ''Леди Макбет'', сусально-кукольной в ''Светлом ручье''; оба эти произведения одинаково далеки от ясного, простого, правдивого языка, которым должно говорить советское искусство; оба произведения относятся пренебрежительно к народному творчеству» (Вол274-75). Дескать, не о фронтах, а о стиле идет речь. Какой стиль, как идеал, противопоставлялся в статье порочному стилю Шостаковича, прямо в статье не говорилось, но возможно было догадаться, о ком идет речь. В передовой «Правды» от 5 марта «Прямой и ясный
    590 ответ» всё прояснялось:  «Прямота и ясность является характерной чертой всех высказываний и выступлений товарища Сталина» (275).

 

  Травля Шостаковича вызвала недовольство, отраженное в агентурных донесениях осведомителей. О несогласии с осуждением Шостаковича говорили на собраниях музыкантов, композиторов (Вол276-78). Резкое неприятие статей «Правды» высказал композитор Ник. Мясковский, отнюдь не единомышленник Шостаковича: «Я опасаюсь, что сейчас в музыке может воцариться убогость и примитивность» (280). Негодовали и зарубежные писатели, деятели искусства. Горький писал Сталину из Крыма о встрече с известным французским писателем Мальро, который сразу же засыпал его вопросами о Шостаковиче. Горький сообщал, что прогрессивные круги на Западе высоко ценят Шостаковича и озабочены его судьбой. Сталин знал, что поклонником Шостаковича является и нобелевский лауреат Ромен Роллан, недавно принимаемый с почетом в Кремле. Горький резко отзывался о статье «Сумбур вместо музыки», якобы не зная, кто ее автор. Он противопоставлял статье высказывания Сталина о бережном отношении к человеку, писал о том, что Шостакович подавлен (осведомители сообщали, что он близок к самоубийству) (283). Неважно даже, отправил ли Горький письмо. В окружении Сталина было много осведомителей и суть сообщения Горького почти наверняка до него дошла. Внутренняя акция против Шостаковича принимала международный характер, превращалась в удар по культурному авторитету Сталина (283).

 

 Волков предполагает, что начало травли композитора в какой-то степени связано и с успехом его музыки за рубежом, раздражавшим Сталина. Тому показалось, что он сможет показать свою гениальность и в высказываниях о музыке (как позднее высказывания Сталина по вопросам языкознания). Его занесло. Для внутреннего потребления такое проходило, но для заграницы было негодным. Зарубежное мнение могло не нравиться, но считаться с ним приходилось. Оказалось нужным идти на компромисс. Для этого потребовалась помощь Шостаковича. И он в ней не отказал.

 

    Существенную роль в «примирении» сыграла работа Шостаковича в кино, к которой он относился весьма серьезно. Началась она где-то   с 23 г. (будущий композитор работал даже тапером – музыкальное сопровождение в немых кинофильмах). В 28 г. его музыка звучала в фильме «Новый Вавилон» режиссеров Козинцева и Трауберга. После появления звукового кино Шостаковичу принадлежало музыкальное оформление множества фильмов, особенно на Ленинградской студии. В 32 г. он написал музыку к фильму «Встречный», к 15-летию Октябрьской революции. Песня Шостаковича «Нас утро встречает прохладой…» (на стихи Б. Корнилова, арестованного в 36 г. и расстрелянного) приобрела всенародную популярность. Во главе советского кино в это время находился Б. Шумяцкий, человек со «всячинкой», но изворотливый, энергичный, смекалистый. Он покровительствовал Ленинградской киностудии (318). По его словам, Ворошилов стал спрашивать, что он думает о статье «Сумбур вместо музыки». Шумяцкий выразил солидарность с ней, но напомнил, что Шостакович – автор песни «Нас утро встречает прохладой». В конце января Шумяцкий осторожно высказал Сталину свое мнение: Шостакович «может писать хорошую реалистическую музыку, но при условии, если им руководить» (319). Это вполне отвечало намерениям Сталина: и из конфликта выбраться, и лицо не потерять, да еще выступить в роли учителя Шостаковича. На слова Шумяцккого он
    591 отреагировал одобрительно: «В этом-то и гвоздь. А ими не руководят». И далее: «Люди поэтому бросаются в дебри всяких выкрутасов. Их за это еще хвалят – захваливают. А вот теперь, когда в ''Правде'' дано разъяснение, все наши композиторы должны начать создавать музыку ясную и понятную, а не ребусы и загадки, в которых гибнет смысл произведения» (320). 9 февраля 36 г. в «Правде» Горький, незадолго до смерти, напечатал статью «О формализме». Там названы разные имена, но Шостакович не упоминается. Он постепенно выводится из зоны «проработки» и к весне 37 г. фактически «прощен».

 

         С композитором  провели «разъяснительную работу» и доложили о ней Сталину. 7 февраля 36 г. письмо  Керженцева Сталину и Молотову о беседе с Шостаковичем. О том, что «сегодня <…>, по его собственной инициативе», у него был композитор Шостакович. На вопрос, какие выводы для себя он сделал из статей «Правды», сказал, что хочет показать своей творческой работой, какие выводы им сделаны. Большую часть критики он признает, «но всего еще не осознал» (Бох480).  «Он спросил, считаю ли я нужным, чтоб он написал какое-либо письмо. Я сказал, что для нас самое важное, чтобы он перестроился, отказался от своих формалистских ошибок и в своем творчестве добился того, чтобы оно могло быть понято широкими массами, что письмо его с пересмотром своего творческого прошлого и с какими-то новыми обязательствами имело бы политическое значение, но только если оно будет не формальной отпиской, а будет продиктовано действительным сознанием того, что он должен итти по другому пути <…> Я ему посоветовал по примеру Римского-Корсакова поездить по деревням Советского Союза и записывать народные песни России, Украины, Белоруссии и Грузии и выбрать из них и гармонизировать сто лучших песен. Это предложение его заинтересовало, и он сказал, что за это возьмется». На самом деле Шостакович никуда ехать не собирался, но говорил то, что от него хотели услышать (Бох480-81).

 

  Керженцев писал и о том, что он предложил Шостаковичу, перед тем, как тот будет писать какую-либо оперу или балет, «прислать нам либретто, а в процессе работы проверять отдельные написанные части перед рабочей и колхозной аудиториями». Шостакович опять согласился, но более никогда не сочинял ни оперы, ни балета  у него ранее были обширные планы   создания «русского кольца Нибелунгов») (Волк305). Он сказал Керженцову, что советские композиторы очень хотели бы встретиться со Сталиным для беседы (общая фраза, удостоверявшая благонадежность). Всё было в порядке. Провели воспитательную беседу, заставили осознать.

 

 Начинается как бы новый период жизни Шостаковича. Он отказывается от серьезных публичных высказываний. Его редкие выступления, по мнению Волкова, – замаскированный гротеск, шелуха казенных слов и штампованных оборотов, шутовская маска. Это может подорвать его авторитет. Принятое решение – трудное и унизительное. Своеобразная эквилибристика на канате, но не капитуляция. Он держится так, «как надо», скромно и твердо, не суетится, не кается, но и не протестует, не выражает возмущения. И он не предает главного – своей музыки, продолжает создание четвертой симфонии, две части которой уже написаны. В связи с ней он говорит одному из тех людей, которым доверяет, И.Гликману: «Если мне отрубят обе руки, я буду все равно писать музыку, держа перо в зубах» (Волк308).А на груди в мешочке он много лет носит текст статьи «Сумбур вместо музыки» (не от доброго чувства и благодарности к её автору).

 

 592 Всё-таки на некоторый компромисс пришлось пойти и в музыке. В журнале «Таллинн» (№   28,??2002) помещено интервью с эстонским композитором Яаном Ряэтсом «Изоляция всегда идет во вред культуре…». Тот вспоминает, в частности, о встрече с Шостаковичем: «Однажды был организован совместный концерт двух авторов, Шостаковича и Тормиса, но там, как мне кажется, явно победил Тормис: Шостаковичу хоровая музыка не очень близка. Это было в Таллинне. Шостакович представил тогда обработки песен начала ХХ века, связанных с рабочим движением. Песни хоральные, не очень интересные» (53). Не исключено, что они принадлежат к числу тех произведений, которые возникли под давлением таких «советчиков», как Керженцев, что они были «отпиской».

 

   Но это – исключение. В главном Шостакович на компромисс не идет. Он использует то, что в симфонической музыке не так-то легко разобраться в содержании. Звуки могут выражать самый различный смысл. Композитору приходится верить на слово. Четвертая симфония – начало игры с властью. Шостакович стал писать ее до статьи «Сумбур вместо музыки». 1-я часть – маршевая «полицейская» музыка. Ее   толковали как «драму жизни» автора (321). 2-я часть – жизненный карнавал, с его контрастами, загадками, с «американскими горами», комнатой смеха и туннелем ужасов. И всё это находится под недремлющим оком полиции. 3-я, последняя часть (написанная уже после статей «Правды“)  – однозначно трагическая: похоронный марш, с большим количеством замаскированных намеков на современность, особенно в финале. Симфония – творческий ответ композитора на несправедливую критику (Волк326,329). Но придраться к ней трудно. Сошло. Ничего крамольного не заметили. Приняли спокойно. Симфония имела успех.

 

   А атмосфера была накаленной. В августе 36 г. так называемый. “ процесс 16-ти» (Зиновьев, Каменев и др.). Появляется ярлык «враг народа». Требование  «трудящихся» «во имя блага человечества применить к врагам народа высшую меру социалистической защиты», т.е. расстрел. «Требование народа» выполнено. Все 16 обвиняемых расстреляны. Репрессии против деятелей культуры. Среди арестованных и близкие Шостаковичу люди (Галина Серебрякова, родственники: сестру композитора, Марию, у которой ранее арестован муж, сослали в Среднюю Азию, мать жены Шостаковича – в концлагерь в Казахстан) /Волк331/.

 

 Расстрел Тухачевского, многих других. Усиление террора.  В такой обстановке Шостакович закончил 5-ю симфонию, ее финал – отражение трагической ситуации 30 гг. Вокруг симфонии сразу возникли оживленные споры: одни считали – эмоциональное нагнетание достигает в симфонии предела; пафос страдания в отдельных местах доведен до натуралистического крика: «В некоторых эпизодах музыка способна вызвать почти физическое ощущение боли». Другие, в том числе западные музыковеды, видели в симфонии  «искреннее ликование» (Волк346). Как и в 4-й симфонии, в 5-й много намеков, скрытых сопоставлений; финал перекликается с более поздним романсом Шостаковича на слова Р. Бернса  «Макферсон перед казнью“: “ Так весело, отчаянно шел к виселице он»; праздничный марш – шествие приговоренного к казни (347). Скрытые цитаты из «Фантастической симфонии» Берлиоза и «Тиля Уленшпигеля» Р.Штрауса, где мажорная музыка, по заявлению авторов, – изображение смертной казни (348). Три мотива, связанные в симфонии с Христом, путем на Голгофу: шествие на казнь, глумление толпы и самопожертвование (348). Тема Иисуса связывается с темой «Бориса Годунова»
     593 Мусоргского и Пушкина, с мотивом надежды на спасение и некого внутреннего освобождение (349). В эти дни написан и романс на слова Пушкина «Возрождение»:

 

                            Так исчезают заблужденья

                            С измученной души моей,

                            И возникают в ней виденья

                            Первоначальных, чистых дней.

 

      Цитаты из этого еще не опубликованного романса звучат в финале 5-й симфонии. Возникает параллель с Христом и Пушкиным, умирающим от раны; сплав личного, сокровенного с общественным, трагической индивидуальной эмоции с массовым опытом.

 

   21 ноября 37 г. состоялась премьера Пятой симфонии в Ленинградской филармонии. Большинство слушателей не понимала всех тонкостей, двойного, тройного дна, но музыка потрясла всех, многие плакали (351). К концу весь зал встал, бешено рукоплеща сквозь слезы. Молодой дирижер Е. Мравинский поднял над головой партитуру Пятой симфонии. Художница Л. Шапорина тогда же в своем дневнике записала повторяемую многими фразу: «ответил, и хорошо ответил“. Они расценили симфонию как достойный ответ на травлю Шостаковича. Довольно смело о симфонии отозвался композитор И. Адмони,  сосланный “ за шпионаж» на долгие годы в Казахстан: «Успех Пятой симфонии можно было рассматривать как протест той интеллигенции, которую еще не истребили, тех, кто еще не были ни сосланы, ни расстреляны. Симфонию можно было трактовать как выражение своего отношения к страшной действительности, а это было серьезнее, чем любые вопросы о музыкальном формализме» (Волк353).

 

    По-иному оценил симфонию И. Дунаевский, плагиатор, завистник, любимый начальством, глава ленинградского отделения Союза Композиторов. Он посвятил ей специальный Меморандум: «вокруг этого произведения происходят нездоровые явления ажиотажа, даже в известной степени психоза, который в наших условиях может сослужить плохую службу и произведению, и автору, его написавшему» (354). Оттенок доноса, угрозы, предостережения. И вдруг все изменилось. А. Толстой  (после смерти Горького он занял место близкого Сталину человека) напечатал 28 декабря 37 г. в «Известиях» отзыв о Пятой симфонии. Она оценивалась как «реалистическое большое искусство нашей эпохи <…> Слава нашему народу, рождающему таких художников» (355). Отзыв появился через месяц после премьеры. Наверняка Сталин санкционировал его после довольно длительных раздумий о том, как поступить. Немалую роль, вероятно, сыграло и поведение Шостаковича: он не юлил, не врал, не отмежевывался, а продолжал работать. Отзыв Толстого – первый положительный отклик, но весьма весомый. 25 января 38 г. в «Вечерней Москве» напечатана статья Шостаковича «Мой творческий ответ», которую власти официально решили осмыслить как «деловой творческий ответ советского художника на справедливую критику» (358). Волков считает, что автор этой краткой запоминающейся формулы, видимo, сам Сталин. Она напечатана в газете жирным шрифтом. С неё начинается статья, как бы цитирующая некоего неназванного автора, доставившего Шостаковичу, по его словам, «особенную радость». Далее цитируется отзыв А. Толстого, но он стоит на втором месте. Не трудно было догадаться, кто такой неназванный автор. Сталин неоднократно так
    594 поступал, выражая свои мнения высказываниями других людей, в данном случае сперва А.Толстого, потом самого Шостаковича. Статья явно согласована с высшими инстанциями, при этом о формализме речь в ней не идет, композитор в ней ни в чем не кается, говорится в ней лишь о том, что «советская трагедия как жанр имеет полное право на существование». О прошлом не упоминается, а вот Пятая симфония берется под защиту, поддерживаемая авторитетом неназванного Сталина (последний вообще допускал возможность советской трагедии: «Броненосец Потемкин», «Чапаев», «Оптимистическая трагедия»). Он счел возможным отнести и Пятую симфонию к такому жанру. И всё было решено (361). Но дело даже не в этом. Между вождем и композитором установился своеобразный диалог. В 30-е гг. Сталин еще способен на него, в отличие от конца 40-х гг., когда правила игры оказались гораздо более жесткими.

 

   Банкет в честь Шостаковича после московской премьеры Пятой симфонии. На нем А.Толстой провозгласил тост: «За того из нас, кого уже можно назвать гением!» (364). После чего всем стало ясно: Шостакович – гений и, главное, власти так считают. А Пастернак, который уже начинал задумываться о романе, переросшем потом в «Доктора Живаго», понимающий суть дела, с «белой завистью» говорил о Пятой симфонии: «Подумать только, взял и всё сказал, и ничего ему за это не сделали».

 

    А опальный композитор «пошел в гору». Ему поручили писать музыку к трилогии о Максиме, к  дилогии фильма «Великий гражданин». Позднее он пишет музыку к фильму «Падение Берлина». Сталинские премии. В марте 41 г. за фортепьянный квинтет, затем несколько других. Четвертую – за ораторию «Песнь о лесах» (49). В 54 г. Шостаковичу присуждена Международная премия мира. Всего он написал 15 симфоний, две из которых (2-ю и 3-ю) считал «совсем неудовлетворительными». Вроде бы превратился в официального, одобряемого властями композитора. Но только вроде бы (323).

 

 

В конце разговора о творчестве Шостаковича в 30-е гг. и об его отношениях с властями нужно остановиться на Седьмой симфонии. Она обычно связывалась с Отечественной войной, превратилась как бы в её символ. Она и написана во время войны. Композитор стал записывать её через месяц после нападения фашистской Германии на СССР. Начальная запись датирована июнем 1941 г. Шостакович посвятил её Ленинграду, отсюда и название Ленинградская. По официальной трактовке,  которая   не  подлежала сомнению, симфония отражала героический подвиг блокадного Ленинграда, борьбу всего Советского народа с гитлеровскими захватчиками. Всё это верно, но содержание симфонии не ограничивалось темой Отечественной войны. Есть основания говорить о Седьмой симфонии в рамках обзора 30-х, а не 40-х гг.

 

   Замысел ее начал созревать у композитора до начала войны. Одна из учениц Шостаковича утверждает, с его слов, что Седьмая симфония еще до войны почти им закончена (395). Не известно, что вошло в окончательную версию, как она менялась, что было до неё. Но, по крайней мере в голове композиора, симфония оформляется до начала войны. Она включена в план концертного сезона Ленинградский филармонии на 41-42 г, который подготовлен и опубликован еще в мирное время. Шостакович вряд ли бы согласился на это, если бы не представлял себе ясно содержания нового произведения. Сторонники официального варианта видят доказательство своей правоты в том, что уже в первой части симфонии тема
      595нашествия, гротескно маршевая тема, повторяется одиннадцать раз, создавая как бы картину наступления злых сил какое же нашествие злых сил может быть, кроме сил гитлеровской Германии?! — ПР). Кстати, сам композитор о теме нашествия не говорил, она появляется только у комментаторов. Наоборот, в уклончивых объяснениях к премьере Шостакович возражал против попыток связать музыку симфонии только с войной: «Я не ставил перед собой задачи натуралистически изобразить военные действия (гул самолетов, грохот танков, залпы пушек), я не сочинял так называемой батальной музыки. Мне хотелось передать содержание суровых событий» (396-97). О каких суровых событиях идет речь? Лишь о военных?

 

     Значительно  позднее  Шостакович говорил Волкову по поводу Седьмой симфонии: «еще до войны в Ленинграде, наверно, не было семьи без потери. Или отец, или брат. А если не родственник, так близкий человек. Каждому было о ком плакать, но плакать надо было тихо, под одеялом. Чтобы никто не увидел. Все друг друга боялись. И горе это давило, душило. Оно всех душило. Меня тоже. Я обязан был об этом написать, я чувствовал, что это моя обязанность, мой долг. Я должен был написать реквием по всем погибшим, по всем замученным. Я должен был описать страшную машину уничтожения. И выразить чувство протеста против нее» (397-98). Волков признает, что эти, видимо искренние, слова могут быть попыткой задним числом придать дополнительный смысл Седьмой симфонии. Но ряд фактов, ставших известными позднее, свидетельств современников говорят о правдивости приведенных слов. Музыковед Л. Лебединский, бывший много лет близким другом композитора, утверждал, что Седьмая симфония задумана до войны: «тогда знаменитая тема в разработке первой части была определена Шостаковичем как тема ан т и с т а л и н с к а я (это было известно близким Дмитрия Дмитриевича). Сразу же после начала войны она была объявлена самим композитором темой а н т и г и т л е — р о в с к о й. Позднее эта „немецкая“ тема в ряде заявлений Шостаковича была названа темой зла, что безусловно верно, так как тема эта в такой же мере антигитлеровская, в какой и антисталинская, хотя в сознании мировой музыкальной общественности закрепилось только первое ее определение» (398-99).

 

 В 96 г. в журнале «Знамя» напечатаны воспоминания о Шостаковиче близкой его знакомой Ф.Литвиновой. Там идет речь о словах композитора по поводу Седьмой симфонии, которые она слышала в 41 г., сразу после её окончания: «Это музыка о терроре, рабстве, несвободе духа»; «Позднее, когда Дмитрий Дмитриевич привык ко мне и стал доверять, он говорил прямо, что Седьмая, да и Пятая тоже, – не только о фашизме, но и о нашем строе, вообще о любом тоталитаризме» (399). Примерно то же считал дирижер Мравинский, многие другие, видевшие в музыке Шостаковича своего рода «тайнопись», весьма далекую от  всякой  официальности. О некоторых  проявлениях  такой «тайнописи» мы будем говорить позднее, в шестой главе, где речь пойдет о второй половине 40-х гг., о новой волне репрессий, направленных против Шостаковича.

 

   Как отголосок на Первый съезд писателей и одновременно как один из немногочисленных открытых откликов на травлю Шостаковича, на борьбу с формализмом следует рассматривать и поведение писательницы М Шагинян чем уже упоминалось). 23 февраля 36 г. писатели С.Кирсанов и А. Сурков, входящие в новое руководство Союза писателей, отправляют на имя А.Щербакова и Горького на неё донос-информацию. В нем сообщается о заявлении М.Шагинян (22 февраля)
     596 о выходе ее из ССП. Шагинян писала, что и ранее в нем сомневалась, а теперь окончательно убедилась в его бесполезности. Выяснилось также, что она против линии «Правды», направленной на борьбу с формализмом в музыке, литературе, архитектуре; «трудно было все же понять, какая муха Шагинян укусила»; «Мы расценили выходку Шагинян, как антисоветскую, решили по ней крепко ударить, с расчетом чтобы и другим неповадно было»; на заседании президиума Правления ССП присутствовала Шагинян и постепенно, не сразу, признала свой выход из Союза «грубой политической ошибкой».

 

      30 августа 40 г. докладная записка Главлита в ЦК… о пьесе Л.М. Леонова «Метель», в которой содержится «клевета на советскую действительность», ощущается стремление всё показать в извращенном виде, очернить; «Тема пьесы – превращение бывшего врага советской власти в друга народа. Основой ее является фальшивая идейка о мужестве и благородстве некоторых бывших врагов, способных, не в пример мелким людям советской действительности, стать подлинными патриотами отечества… В пьесе нет ни одного нормального советского человека… „Метель“ – клевета на советскую действительность. Изобилующие в пьесе подозрительные намеки и темные места, видимо, для того и служат, чтобы показать всё в извращенном виде…»; председатель Комитета по делам искусств при Совнаркоме СССР Храпченко разрешил пьесу; Главлит же настаивает на том, чтобы ее запретили и пишет о целесообразности передачи реперткомов вообще ему, Главлиту. К докладной приложен отзыв о пьесе А.В. Кузнецова, который предлагает пьесу к печати разрешить, а театральную постановку запретить (Блю м³, 116). 8 сентября. 40 г. принято   постановление Политбюро ЦК «О пьесе „Метель“»: запретить пьесу к постановке, «как идеологически враждебную, являющуюся злостной клеветой на советскую действительность»; указать Храпченко, что он совершил грубую политическую ошибку, предупредить, что при повторении он будет смещен с должности (Лит фр48).

 

          Появление среди цензурных материалов имени Ахматовой. В 1940 г., после 18-летнего замалчиванья, появился её сборник  «Из шести книг». Волков в книге о Сталине и Шостаковиче рассказывает о предыстории сборника. Ахматову не печатали с 25 г., ругали при всяком удобном случае. И вдруг… в 39 г., на приеме в честь награжденных орденами писателей, Сталин спросил о ней. Этого было достаточно. На закрытом заседании президиума Союза писателей принято решение «О помощи Ахматовой»: речь идет о больших её заслугах, о персональной пенсии, ходатайстве о предоставлении ей отдельной квартиры. Фадеев заявил, что Ахматова «была и остается крупнейшим поэтом предреволюционного времени» (возможно, копировал высказывание Сталина о Маяковском). В рекордные сроки выпущен сборник её стихотворений, который Шолохов (заместитель председателя Комитета по Сталинским премиям) и А.Толстой (руководитель секции литературы Комитета…) выдвигают на Сталинскую премию. Но произошла «осечка». Секретариат ЦК ВКП ) принял специальное решение об осуждении сборника «идеологически вредных, религиозно-мистических стихов Ахматовой», постановил изъять книгу из продажи. Ахматова считала, что Сталин обиделся на стихотворение 22 г. «Клевета» ( «И всюду клевета сопутствовала мне»). Сам же Волков полагает, что причина запрета, видимо, в несанкционированном сенсационном успехе сборника (389).

 

     25 сентября 40 г. Д.В.Крупин (управляющий делами ЦК) сообщает Жданову о том, что издательство «Советский писатель» (ленинградское отделение) выпустило
   597сборник избранных произведений Ахматовой, поставив даты: 1912-1940 гг.); на самом же деле большинство стихотворений, помещенных в нем, написаны до революции; из 200 с лишним стихотворений только десяток помечен 21-40 гг., «но это также „старые напевы“»; в сборнике нет стихотворений с революционной и советской тематикой, о людях социализма; два источника рождают «стихотворный сор Ахматовой»: бог и свободная любовь, а образы для этого заимствованы из церковной литературы. Крупин подробно цитирует, хотя и с ошибками, ряд стихотворений Ахматовой: «Ангел, три года хранивший меня…», «Сочинил же какой-то бездельник…» и др. Он предлагает изъять сборник из продажи. Жданов разгневан. Его резолюция на докладной: Александрову и Поликарпову: «Просто позор, когда появляются такие, с позволения сказать, сборники»; «Как этот Ахматовский „блуд с молитвой во славу божию“ мог появиться в свет? Кто его продвинул?» Распоряжение: выяснить и внести предложения. Позднее, в 46 г., знакомство Жданова с творчеством Ахматовой скажется в постановлении ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград». В него перейдут даже формулировки из докладной Крупина.

 

 19 октября 40 г. последовал ответ на вопрос Жданова: кто виноват в выпуске сборника Ахматовой? Там говорилось, что стихи Ахматовой усиленно популяризирует А.Толстой, предлагавший выдвинуть ее на Сталинскую премию; а в «Литературной газете» помещена о ней хвалебная статья Перцова (поторопились донести, хотя о последнем никто не спрашивал). 29 октября 40 г. принято постановление Секретариата ЦК «Об издании сборника стихов Ахматовой»: работники издательства «допустили грубую ошибку, издав сборник идеологически вредных, религиозно-мистических стихов Ахматовой»; за беспечность и легкомыслие вынести выговор директору Ленинградского отделения издательства Советский писатель Брыкину Н. А., директору всего издательства «Советский писатель» Ярцеву, политредактору Бойченко; книгу изъять (Бл3;42-43). Н.Я. Мандельштам позднее писала о судьбе сборника: «… пострадали люди и книга Ахматовой, которая пошла под нож. Из всего тиража, уже сложенного в пачки, уцелело несколько экземпляров, украденных рабочими. Можно считать, что книга вышла в количестве двадцати экземпляров. Мы живем в стране неслыханно больших и неслыханно малых тиражей» (Бл3;43). А за всем происходившим снова вырисовывается фигура главного советского цензора – Сталина.

 

     Под бдительным контролем находилась и живопись. Сталин, к счастью, видимо не любил её и не особенно интересовался ею. Но всё же не оставлял без надзора. 2 декабря 35 г. специальное сообщение (не отмечено, кому адресовано) политического отдела Главного Управления Государственной Безопасности о творческой конференции московских художников. Совершенно секретно. По словам осведомителя, заседания конференции проходили с 19 по 29 ноября; они вышли за рамки первоначально намеченной темы, превратились в творческую дискуссию о путях советской живописи; поворотный момент – резко демонстративное выступление заслуженного деятеля искусства, художника И.В. Штернберга; выдвигалось требование свободы творческих группировок; выступавший обрушился на руководство Московского общества советских художников (МОСХ), обвинял его в зажиме творческого соревнования, говорил, что настоящие художники, он сам в том числе, голодают, что постановление ЦК 23 апреля 32 г. «О перестройке литературно-художественных организаций» является мертвым трупом; выступая и
       598 на другой день, Штернберг «допустил контрреволюционные утверждения о том, что в советской действительности нет свободы творчества», что искусство превратилось в «продажный труд»; выступление имело большой успех; его неоднократно прерывали аплодисментами и одобрительными возгласами; выступал и писатель Эренбург, который в ряде моментов поддержал установки Штернберга; его выступление тоже имело шумный успех; когда художник Богородский крикнул с места, что позиция Эренбурга объясняется тем, что его жена учится у Пикассо, его реплика вызвала возмущение и Богородский вынужден был уйти из зала; артист еврейского театра Михоэлс и художник Дейнека тоже поддержали Штернберга; Дейнека неожиданно заявил, что места в президиуме должны принадлежать не тем, кто на них сидит, а Штернбергу; художница Стейн, член ВКП ), говорила, что ее затирают, не дают работы, что у нее нет иного выхода, кроме самоубийства; художник Устинов, тоже коммунист, утверждал, что застрелит свою семью и себя и пр.; говорили о снятии нынешнего руководства МОСХ, о восстановлении ранее существовавших художественных групп. Конференция продолжается. Полный отчет МВД о конференции художников, с деталями, именами, характеристиками позиций, показывал, что оно «бдит» и держит живопись, как и всё остальное, «под колпаком».

 

    К сожалению, глава о 30-х годах получилась слишком растянутой, а материал, который было бы необходимо включить в неё, далеко не исчерпан. Нет возможности говорить о всех, кто подвергся репрессиям, был арестован, казнен, погиб в лагерях. И даже многие из тех, кто «умер в своей постели» – жертвы системы, начинавшейся с рядового, мелкого цензора и оканчивавшейся на самом-самом верху. В неё входили и партия, и «правоохранительные органы», и руководство творческих организаций, и многие-многие добровольные помощники всякого рода карательных органов. В какой-то степени все мы. Погибли не сотни, не тысячи –  миллионы. И среди них писатели, артисты, деятели искусства, культуры. Всех не перечесть. Надо бы говорить и об Андрее Платонове (Климентове). Он начал печататься с 21 г. В списки запрещенных книг Главлита произведения Платонова не входили, так как с конца 20-х — начала 30-х гг. Платонова в СССР вообще не печатали. Ему – крупнейшему прозаику СССР – приходилось служить дворником. Платонова обвинили в искажении советской действительности, во враждебном изображении коллективизации. Критика так отзывалась об его произведениях: «Автор не понимает сути советского государства как органа диктатуры пролетариата и проводит ошибочные политические тенденции… Объективно <Платонов> подкрепил тот наскок на партию и пролетарскую диктатуру, который велся троцкистами…обнаружил ряд идеологических срывов. „Впрок“ дает неверное представление о сущности коллективизации…» (Блю м³ ; 147-48)

 

  Повесть Платонова «Впрок», напечатанная в журнале «Красная новь» (31, №  3), обратила на себя внимание Сталина. Тот послал в журнал свой отзыв о повести: «Рассказ агента наших врагов, написанный с целью развенчания колхозного движения»; надо ударить по Платонову так, чтобы наказание пошло ему впрок (Волк373). Текст повести Платонова Сталин испещрял замечаниями: «дурак», «беззубый остряк», «подлец». После такого отзыва Платонова, естественно, никто не печатал. Номер «Красной нови», где опубликована повесть, конфискован. В «Известиях» опубликована статья Фадеева «Об одной кулацкой хронике». В 33 г. ОГПУ при обыске конфисковало ряд рукописей Платонова, обосновывая изъятие
         599 таким образом: «Написанные после „Впрок“ произведения Платонова говорят об углублении <его> антисоветских настроений. Все они характеризуются сатирическим, контрреволюционным по существу подходом к основным проблемам социалистического строительства». В годы Отечественной войны, в 42 г, Платонов уходит на фронт; он печатает свои антигитлеровские рассказы в газете «Красная звезда». В 46 г. демобилизуется из армии. «Семья Иванова», названная клеветнической, напечатанная в «Новом мире», вызвала новую волну гонений. Крайняя бедность. Нищета. 5 января 51 г. Платонов (совсем не старый, ему 50 лет) умирает от туберкулеза, заразившись от сына, вернувшегося из лагеря.

 Следовало бы остановиться на истории Исаака Бабеля, арестованного в 39 г. и расстрелянного в начале 40-го, прожившего всего сорок с лишним лет. Его рассказы о гражданской войне, одесские зарисовки пользовались большой популярностью. Особенно значим сборник рассказов «Конармия». С 26 по 33 г. он выдержал 8 изданий. Сборник «Рассказы» с 25 по 36 г. был издан 10 раз. Уже в 20-е гг. произведения Бабеля о гражданской войне вызвали резкую критику, в том числе самого Буденного, военные части которого изображались в «Конармии», очень ярко, с поэтизацией, но без всякой идеализации их, в виде некой стихийной вольницы. Реплика Буденного в журнале «Октябрь» (24 г., №  3) «Бабизм Бабеля из „Красной нови“». Реплика привлекла внимание цензуры. О последнем перед запрещением издания «Конармии» в донесении начальника Главлита, посланном в ЦК, говорилось: «Конармейцы выведены автором грабителями <…> мародерами и насильниками („посадили девушек в вагон и ночью изнасиловали их“ — с.74). Многие бойцы настроены упадочнически и не верят в победу .77). Книга не представляет художественной ценности» (Блю м³. с.43-44). Произведения Бабеля списаны в макулатуру. В 39 г. писатель арестован. Из него выбили, что в 36-37 гг. он вел беседы с Эйзеным, «склонным к мистике, голому формализму, трюкачом, ищущим какое-то содержание, чтобы качества не ослабляло, а подчеркивало». 27 января 40 г. Бабель расстрелян.  Большинство его книг разрешены к обращению только весной 56 г., а «Конармия» переиздана в 87 г., по приказу Главлита.

 

  Надо было бы рассказать о судьбе дважды арестовывавшегося и погибшего весной 38 г. в лагере Осипа Мандельштама. Последняя книга его стихов вышла в СССР в 28-м г. Его творчество считалось «несозвучным эпохе», так как поэт «сохраняет позицию абсолютного социального индифферантизма, этой специфической формы буржуазной вражды к социалистической революции», что «указывает на буржуазный и контрреволюционный характер акмеизма, школы воинствующего буржуазного искусства в канун пролетарской революции». В 30-е гг. произведения Мандельштама изредка появляются в периодике, вызывая резкие нападки критики, придирки цензуры. Когда в 33 г. в «Звезде» (№  5) опубликовано замечательное «Путешествие в Армению» (последнее, что увидел поэт в печати), в «Правде» появилась разгромная статья С.Розенталя, назвавшего Мандельштама «великодержавным шовинистом», «осколком старых классов», который в цикле рассказов об Армении «хвалит её экзотику, её рабское прошлое, ибо о настоящем не написал ни строки. „Старый петербургский поэт-акмеист О.Мандельштам прошел мимо буйно цветущей и радостно строящей социализм Армении“. „Путешествие в Армению“, доведенное уже до третей корректуры, так и не вышло в свет. Аресты Мандельштама. Во второй раз в 38 г. Его стихи о Сталине и его приспешниках (
   600“Мы живем под собою не чуя страны»). Их одних хватило бы для смертного приговора. Гибель в лагере на Второй речке под Владивостоком  (Блюм 3 с125-6).

 

   Необходимо бы сообщить о нападках на Пастернака в 30-е гг. (см. Л.Флейшман. Борис Пастернак в тридцатые годы.1984). О Пастернаке мы поговорим подробнее. В настоящей главе о 30-е х гг., в восьмой главе о «Докторе Живаго». Существенную помощь в рассказе о нем может оказать книга Е.Б. Пастернака «Борис Пастернак. Материалы для биографии» .,89). Именно к 30-м гг. (примерно 28-36 гг.) относится наиболее активная его общественно-литературная деятельность.

     О предшествующем периоде совсем кратко. Пастернак принимает революцию, но далеко не безусловно. Позднее, в третьем стихотворение цикла «К Октябрьской революции» (27 г.), он пишет:

 

                                     Ненастье настилает скаты,

                                     Гремит железом пласт о пласт,

                                    Свергает власти, рвет плакаты,

                                    Натравливает класс на класс

                                    ……………………………….

                                    Да, это то, за что боролись.

                                  У них в руках – метеорит

                                   И будь он даже пуст, как полюс,

                                  Спасибо им, что он открыт

                                          (313-14)

 

   В Москву приходит известие об ужасных зверствах белогвардейских карателей на уральских заводах и шахтах и об ответных актах красного террора:

 

                          Угольный дом скользил за дом угольный,

                          Откуда в поле руки простирал.

                          Там мучили, там сбрасывали в штольни,

                          Там измывался шахтами Урал.

                                  (29 г. 331)

 

    И все же с властями у Пастернака в это время не плохие отношения. Один из первых экземпляров сборника «Сестра моя жизнь» он дарит Луначарскому с дружественной надписью (361). Сборник хвалят в изданиях довольно официального толка. О нем помещена рецензия в журнале «Печать и революция»: «Современность живет в этой книге, как запах, как ритм, как неожиданный эпитет…». Автор рецензии писал, что сборник бьет «по односторонности, по антикультурным настроениям футуристов». Пастернаку такая оценка нравится. Он даже опасается, что не сможет оправдать возлагаемых на него надежд, быть достойным оказываемого ему доверия. В одном из разговоров он говорил: «Меня хвалят, даже как-то  в центр ставят <…>, а у меня странное чувство. Будто я их загипнотизировал меня хвалить, и вот когда-нибудь  обнаружится, что все это не так. Словно доверили кучу денег и вдруг – страх банкротства. Понимаете, чувство какой-то ответственности огромной…» (364).

 

    В 22-м г., в обзоре «Вчера, сегодня и завтра русской поэзии», опубликованном в журнале «Печать и революция», В. Брюсов писал о Пастернаке: «У Пастернака нет
       601 отдельных стихотворений о революции, но его стихи, может быть, без ведома автора, пропитаны духом современности; психология Пастернака не заимствована из старых книг, она выражает существо самого поэта и могла сложиться только в условиях нашей жизни». Следует, правда, отметить, что примерно в это же время появляются отзывы и другого рода, как бы предвестники более поздних нападок на поэта, обвинений его в отрыве от действительности. Так в журнале «Сибирские огни» появилась статья о сборнике «Сестра моя жизнь». Автор ее увидел в сборнике «ужас перед жизнью закрывшегося в своей комнате человека» (369).

 

   Пастернак высоко ценил творчество Маяковского. Он обрадовался оценке Сталиным творчества Маяковского. Он знал о хлопотах Лили Брик, помогал в них и личным письмом поблагодарил Сталина за его резолюцию. Свою радость Пастернак объяснял и тем, что слова Сталина «избавляли меня от раздувания моего значения, которому я стал подвергаться в середине тридцатых годов, к поре съезда писателей». В то же время он испытывает трагическое недоумение по поводу отказа Маяковского от  роли лирического поэта, обращения к повседневной мелочи текущих задач: «Я никогда не пойму <…> Едва ли найдется в истории другой пример того, чтобы человек, так далеко ушедший в новом опыте <…> когда этот опыт, пусть и ценой неудобств, стал бы так насущно нужен, так полно бы от него отказался» (363).

 

   В первую половину 30-х г. произведения Пастернака беспрепятственно печатались. Выходили сборники его поэм и стихов, три книги его прозы, предполагалось собрание сочинений. Он был принят в Союз писателей в числе первых. Стенограммы его выступлений на съезде писателей и на Ш пленуме правления ССП в Минске печатаются в «Правде» и в «Литературной газете». Пастернак выступает на литературных вечерах, читает свои стихи, участвует в их обсуждении. Осенью 34 г. его выбирают в правление Союза писателей, он активно выступает на пленарных и тематических заседаниях, консультирует молодых авторов. Его произведения постоянно находятся в поле зрения критики. Но постепенно отзывы о нем превращаются в оценочно-воспитательные поучения. Уже до Первого съезда писателей почти все признают его художественное мастерство, но единодушно упрекают за мировоззрение и отрицают успешность его перевоспитания.

 

  В конце 31 г. объявлена дискуссия «О политической лирике». Докладчиком выступал Асеев. Он резко говорил о тех, кто спорил с Маяковским и был, по словам Асеева, причиной его гибели. В докладе утверждалось важность современных политических задач, говорилось о необходимости совершенствовать язык, овладеть техникой стихосложения и учить этому молодежь. Пастернак возражал Асееву. Он ссылался на сформулированное Пушкиным право художника на творческую свободу и самооценку, утверждал, что искусство, в отличие от ремесла, не исчерпывается техникой и надо проявлять к художнику доверие и терпение. В заключительном слове Асеева, в газетном отчете содержалось осуждение сказанного Пастернаком и угроза: «Если бы кто-нибудь  другой выступил с такими реакционными мыслями, которые сквозь „ореол непонятности“ (выражение Б.Пастернака) можно отчетливо различить в выступлении Пастернака, – его бы освистали. Пастернаку в этом случае многие аплодируют, тем самым дезориентируя самого поэта!.. Хорошо было бы Б. Пастернаку задуматься о том, кто и почему ему аплодирует» (501). В одной же из статей 32 г. поэт прямо обвинен «в субъективном идеализме и неокантианстве» (502). Любое выступление Пастернака становилось
       602 предметом отрицательных оценок. Матэ Залка обвинил его в том, что он стоит «по ту сторону баррикад» классовой борьбы. Сурков утверждал, что поэзия Пастернака – это «поэзия субъективного идеалиста» (502). На Пастернака нападали почти все. Он был подавлен. Положение его казалось безнадежным. И только постановление ЦК ВКП ) 32 г. «О перестройке литературно-художественных организаций» несколько разрядило обстановку. Но по сути дела отношение к Пастернаку мало изменилось и найденные в начале 30 гг. формулы продолжали служить до 56 г., до истории с «Доктором Живаго». Враги поэта не унимались. Асеев в комиссии по приему в члены Союза писателей говорил, что Пастернак, «скрываясь за вершины своего интеллекта <…> занимается в поэзии обскурантским воспеванием прошлого за счет настоящего», нарочито отказываясь от современной тематики (505).

 

   Значение Пастернака на первом съезде писателей, дискуссии, завязавшиеся вокруг его поэзии, оказались неожиданными для его противников. Бухарин в докладе «О поэзии, поэтике и задачах поэтического творчества в СССР» неожиданно назвал Пастернака поэтом «очень крупного калибра». Отклоняя стиль «агиток» Маяковского в качестве образца для подражания, как слишком элементарный, Бухарин говорил о потребности современной поэзии в обобщениях, монументальной живописности, в более глубоком понимании актуальности. В качестве примеров приводились цитаты из Пастернака, его сборника «Сестра моя жизнь». Замкнутость Пастернака докладчик объяснял протестом против старого мира, с которым поэт порвал еще во времена империалистической войны. И делал вывод: «Таков Борис Пастернак<…> один из замечательнейших мастеров стиха в наше время, нанизавший на нити своего творчества не только целую вереницу лирических жемчужин, но и давший ряд глубокой искренности, революционных вещей» (507). Завязались споры, тем более, что доклад Бухарина многими воспринимался, как установка начальства. В поддержку Пастернака, с неприятием гиперболизма Маяковского, выступили Тихонов, Горький. Пастернак председательствовал на седьмом заседании съезда (21 августа), выступил с речью на двадцать первом (29 августа). Его имя неоднократно упоминалось в речах советских и зарубежных участников. Весь зал устроил ему овацию. Его единогласно избрали в члены правления.

 

  В середине 30-х гг. над Европой все более сгущаются тучи фашизма. Пастернак испытывал ужас перед фашизмом, связывая его и с советским опытом. Он считал фашизм «реакционной сноской к русской истории», «кривым зеркалом» революционной России (513). В поддержку антифашистских сил летом 35-го г. в Париже был созван Международный конгресс писателей в защиту культуры. Пастернака не включили в советскую делегацию, но накануне открытия конгресса Эренбург сообщил в Москву о необходимости ввести в делегацию писателей, известных в Европе, Пастернака и Бабеля. Пастернак не хотел ехать, ссылаясь на болезнь. Но ему сообщили, что это приказ Сталина, который обсуждению не подлежит. Пастернак появился на конгрессе в предпоследний день его работы. Он был встречен аплодисментами. Андре Мальро перевел его речь, прочитал его стихотворение, переведенное на французский язык ( «Так начинают…»). Мальро сказал: «Перед вами один из самых больших поэтов нашего времени». Зал ответил длительной овацией (513) Эта поездка вызвала еще большее недоброжелательство противников Пастернака.

 

          603К этому времени поэт достаточно хорошо понимает положение, сложившееся в стране. 6 января 30-го г. опубликовано постановление ФОСП?? о создании ударных бригад писателей для посылки в колхозы и совхозы. Записан рассказ Пастернака о такой поездке: «То, что я там увидел <…> нельзя выразить никакими словами. Это было такое нечеловеческое, невообразимое горе, такое страшное бедствие, что оно становилось уже как бы абстрактным, не укладывалось в границы сознания. Я заболел». Подобное впечатление высказано и в письме к Горькому с просьбой о выезде. Об этом он сообщал и сестре: «сейчас все живут под большим давлением, но пресс, под которым протекает жизнь горожан, просто привилегия в сравнении с тем, что делается в деревне <…> и надо быть слепым, чтобы не видеть, к каким небывалым государственным перспективам это приводит, но, по моему, надо быть и мужиком, чтобы сметь рассуждать об этом, т.е. надо самому кровью испытать эти хирургические преобразования; со стороны же петь на эту тему безнравственнее, чем петь в тылу о войне» (467). Как раз в это время, с конца 29-го по апрель 30-го гг., А. Платонов, под впечатлением поездок в деревню, писал «Котлован». Пастернак знал Платонова, ценил и любил его. Как раз в эти годы они часто встречались у Пильняка. Вопрос о коллективизации вряд ли не затрагивался в их беседах. Видимо, такие впечатления существенно меняли представления Пастернака о происходящем.

 

   Следует учитывать и то, что, при всем старании принять окружающую жизнь, «жить со всеми сообща, а заодно с правопорядком», Пастернак был далек от официальной позиции. Еще в 25-м г., в ответ на Постановление партии о литературе, он писал «о зыблемости утверждений, за которыми нет пластического господства жизни, которое говорило бы художнику без его ведома и воли и даже наперекор ей» (481).

 

    Похвалы Пастернаку после окончания Первого съезда писателей продолжались не долго. Выдвижение его Бухариным на первый план не пошло ему на пользу. Резолюция Сталина на письме Лили Брик о Маяковском определила, кто является ведущим советским поэтом. В феврале 36-го г. в Минске состоялся Ш-й пленум Союза Советских писателей. Уже готовя его, Сурков сообщал Горькому «о необходимости пересмотра ошибочных оценок, данных поэтам на 1 съезде» (514). Речь шла, конечно, в первую очередь о Маяковском, но подразумевался и Пастернак. Первого дескать недооценили, а второго переоценили. Пастернака Сурков относил к группе писателей, которые пришли к революции, хотят, чтобы их переделали. Сюда же Сурков относил и Маяковского, но его он ставил на левом фланге группы, а «гостящего» в эпохе Пастернака на «крайне правом фланге» (515). В докладе Суркова на пленуме позиция его в отношении Пастернака несколько смягчилась, однако тому все же предъявлялось требование «последовательно пересмотреть философскую основу творчества».

 

   В начале второй половины 30-х гг. усиливается борьба с формализмом. Критике подвергнуты Шостакович ( «Сумбур вместо музыки»), Довженко ( «Грубая схема вместо исторической правды»), Шагинян ( «Мечты и звуки Мариэтты Шагинян»), Булгаков ( «Внешний блеск и фальшивое содержание»), левые художники. Мимоходом задело и Пастернака (статья в «Комсомольской правде» «Откровенный разговор. О творчестве Бориса Пастернака»). Особенно на него не налегали, но он сам подставил себя под удар, выступив на московской писательской дискуссии о формализме. По его словам, критика не понимает исторических задач, стоящих перед литературой и занимается выискиванием строчек, которые были бы похожи на 
     604 формализм; он говорил, что не нужно путать формалистическую молодость поколения, которая уже в прошлом, преодолена, с художественным своеобразием и яркостью писателей. Пастернак вступился за ругаемых Пильняка и Леонова. На него накинулись почти все, особенно Сурков и Кирпотин. Его прорабатывали в газетах, в «Комсомольской правде», «Литературной газете». В последней, в статье «Еще раз о самокритике», писалось: «Пастернаку предложили задуматься, куда ведет его путь индивидуализма, цехового высокомерия и претенциозного зазнайства».

 

  Осенью 36 г. поэт писал, подводя итоги положению в культуре 30-х гг.: «… началось со статей о Шостаковиче, потом перекинулось на театр и литературу <…> на Мейерхольда, Мариэтту Шагинян, Булгакова и др.). Потом коснулось художников и опять-таки лучших <…> открылась устная дискуссия в Союзе писателей, я имел глупость однажды пойти на нее и послушав, как совершеннейшие ничтожества говорят о Пильняках, Фединах и Леоновых почти что во множественном числе, не сдержался и попробовал выступить против именно этой стороны всей нашей печати, называя все своими настоящими именами. Прежде всего я столкнулся с искренним удивлением людей ответственных и даже официальных, зачем-де я лез заступаться за товарищей, когда не только меня никто не трогал, но трогать и не собирались» (519-20). Далее Пастернак пишет о ничтожествах, бездарностях, которые считают «стилем и духом эпохи ту бессловесную и трепещущую угодливость, на которую они осуждены <…> И когда они слышат человека, полагающего величие революции в том, что и при ней, и при ней в особенности можно открыто говорить и смело думать, они такой взгляд на время готовы объявить чуть ли не контрреволюционным» (520).

 

  А затем все пошло так, как было положено. Обвинения в том, что он, «которого чуть было не провозгласили вершиной советской поэзии», пишет стихи, «в которых клевещет на советский народ» (530), что он намеренно проводит чуждые и враждебные идеи «под видом тонкости и сложности образов» (532) и др. Печатать свои произведения становится все труднее. Даже благожелательные отзывы о нем трудно опубликовать. Погибают его друзья, хорошие знакомые. Самоубийством кончает летом 37 г., накануне ареста, грузинский поэт Паоло Яшвили. Расстрелян другой – Тициан Табидзе: «Судьба обоих вместе с судьбой Цветаевой должна была стать самым большим моим горем» (535). В письме родителям осенью 37 г. Пастернак объясняет, как стало трудно к ним писать: «Время тревожно <…> и его напряженность создает такую подозрительность кругом, что самый факт невиннейшей переписки с родными за границей ведет иногда к недоразумениям и заставляет воздерживаться от нее…» (532). Приходится оставить мысли об оригинальных произведениях, зарабатывать на жизнь переводами (судьба многих писателей того времени).

 

  Летом. 37 г. Пастернак отказывается поставить свою подпись под письмом писателей «Не дадим житья врагам Советского Союза», с требованием расстрела Тухачевского и Якира. Жена его беременна. Бросилась ему в ноги, моля подчиниться обстоятельствам. Но поэт твердо стоял на своем, даже написал Сталину, что тот может располагать его жизнью, но себя он не считает вправе быть судьей в жизни и смерти других. Ожидали несчастья. Но Пастернака не арестовали. Сталин вроде бы сказал: «Не трогайте этого небожителя, этого блаженного» (107). 15 июня вышла «Литературная газета». Среди других, подписавших письмо, стояло и имя Пастернака. Тот бросился к Ставскому, требовал опровержения: «Мне никто
             605 не давал права решать вопросы жизни и смерти». По рассказам, Пастернак рыдал от отчаянья (Волк344). Ставский в ответ кричал: «Когда кончится это толстовское юродство?» (534). А 20-го июня 39-го г. пришло страшное известие об аресте Мейерхольда, а через 25 дней об убийстве его жены З.Н. Райх (541).

    Начинается война. Известие о смерти Цветаевой: «Если это правда, то какой же это ужас!» (555). Но все же обстановка для Пастернака становится несколько легче.

 Ощущение единства народа, общего врага. Вера, что после войны станет лучше. Вера иллюзорная, но разделявшаяся многими. Несколько легче стало печататься. Поездки на фронт. Выступления перед бойцами. Фронтовые стихи, очерки. Все то, что делали другие писатели, особенно в первый период войны. На этом мы закончим рассказ о Пастернаке в 30-е гг. О более позднем времени, об истории публикации романа «Доктор Живаго» пойдет речь дальше, в главе о Хрущеве.

 

   Следовало бы писать о многих, подвергшихся репрессиям за их творчество, казненных, погибших в лагерях, испытавших тяжелое бремя цензуры. И о многом другом. Но не получается. Я ограничусь лишь перечнем в алфавитном порядке отдельных фамилий: Аросев А. Я., Беленков А. В., Белых Г. Г., Борисов Н. А., Вагинов К. К., Васильев П. Н., Веселый Артем, Гастев А. К., Добычин Л. И., Дорохов П. Н., Зорич А., Каплер А. Я., Катаев И. И., Квитко Л. М., Киршон В. М., Клычков С. А., Клюев Н. А., Корнилов Б. П., Кольцов М. Е., Лифшиц Б. К., Олейников Н. М., Орешин П. В., Пильняк Б. А., Хармс Д.И, многие-многие другие. Но о всех в рамках нашего курса, к сожалению, сказать невозможно.

 

    К концу 30-х гг. обстановка становилась всё более напряженной. Опасно стало доверять свои мысли письмам, дневникам, даже людям, с которыми близок телефонных разговорах и говорить нечего). 1-й и 2-й тома дневника К.И. Чуковского – свидетельство такого изменения. В первом (1901-29 гг.) нередки саркастические характеристики цензурных начальников, во 2-м (1930 — 69) такие характеристики практически исчезают. Даже трагические моменты жизни заменены на полуслове многоточиями. Лишь немногие решаются не соблюдать подобные предосторожности (дневники М.М.Пришвина, Э.Ф.Голлербаха, особенно академика В.И.Вернадского, не боявшегося высказывать крайне резкие суждения о цензуре). Донесения агентов ГБ о писателях в Москве, Ленинграде, других городах. Регулярные сообщения Жданову в Смольный о разговорах писателей. Постоянная «информация», например, о  разговорах писателя Л.И.Добычина, покончившего в 36 г. жизнь самоубийством (по контексту видно, что доносы посылал один из ближайших его друзей). Донесения о К.И.Чуковском, об его разговоре по поводу запрещения в «Новом мире» его статьи о Репине, об его высказываниях по поводу цензуры. В дневнике Чуковского подобные факты не упоминаются или упоминается крайне осторожно, а доносчик – собеседник Чуковского всё излагает пространно, особенно подробно останавливаясь на резких оценках (277). Хорошо еще, что Чуковский, видимо, был осторожен и большинство его высказываний, передаваемых его «собеседником», касались личных отношений его или знакомых с цензурными властями, что доносчик почти не приводил мог бы и выдумать) общих соображений Чуковского, «вредных обобщений», политических оценок. Стало почти нормой прикрывать большой подушкой телефон, когда приходили знакомые, с которыми был возможен откровенный разговор (считали, что это может помешать прослушиванию).

 

       606 10 апреля 58 г. в США, в Корнелльском университете состоялась блестящая лекция Набокова «Писатели, цензура и читатели в России». Лектор говорил о принципиальной разнице между русской дореволюционной и советской цензурой. Он не идеализировал первую, резко отзывался о ней: книгу могли запретить, писателя отправить в ссылку или крепость, сам царь исполнял иногда обязанности цензора. Но тем не менее между той и другой цензурой имеется существенное различие:  «все же удивительного изобретения советского времени – метода принуждения целого литературного объединения писать под диктовку государства – не было в старой России», хотя, вероятно, многие чиновники мечтали о таком методе; писатели, живописцы, композиторы в дореволюционной России все же знали, «что живут в стране, где господствует деспотизм и рабство, но они обладали огромным преимуществом <…> их не заставляли говорить, что деспотизма и рабства нет»; это преимущество дореволюционных писателей, по Набокову, можно до конца оценить лишь сегодня – преимущество писателей прошлого перед своими внуками, живущими в современной России. Можно бы продолжить рассуждения Набокова: писателей в дореволюционной России не заставляли говорить, что страна деспотизма и рабства – самая свободная и счастливая в мире; и не только говорить, но и верить в это. Один пример: в 36 г. К.Чуковский рассказывал о впечатлении его и Пастернака от появления Сталина на съезде ВЛКСМ: вокруг влюбленные, нежные, смеющиеся лица; «видеть его – просто видеть – для всех нас было счастьем»; о Марии Демченко, которая разговаривала с ним; «И мы все ревновали, завидовали, – счастливая! И каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства <…> Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова» (Волк292). Такие чувства испытывали интеллигентные, талантливые, умные люди. Что же думать об остальных?

 

    Еще в ХУП  веке великий английский поет Мильтон писал: убить хорошую книгу все равно, что убить человека. Через два века Генрих Гейне продолжил его мысль: где начинают с уничтожения книг – неизбежно заканчивают убиением людей. Эту мысль высказывали в разные времена и в разных странах многие видные деятели. Но нигде уничтожение книг и убийство людей (два факта, связанные друг с другом) не осуществлялось в таких масштабах как в гитлеровской Германии и в стране Советов.

 

        В то же время власти поощряли послушных и смирившихся. В конце 30-х гг. награждение орденами ряда писателей. Но каждая фамилия поданного на награждение тщательно контролировалась «инстанциями», вплоть до самых высоких. Список кандидатов на награждение составлялся руководителями Союза писателей. 26 июля 38 г. Фадеев и Павленко отсылают его Андрееву. Они сообщают, что не включили в список для награждения Бабеля, Пастернака, Олешу и Эренбурга, «в политическом лице которых сомневаемся». Андреев пересылает список Сталину, извещая, что он просмотрен Берия и у НКВД имеются компрометирующие в той или иной степени материалы (названа 31 фамилия, в том числе Павленко, Панферов, Погодин, А.Толстой, Федин, Сурков, т.е. те, кто составлял список, входил в руководство). Андреев отводит из списка кроме того еще 5 имен, отмечая, что компрометирующие сведения заслуживают внимания еще в 9 случаях. Остальные могут быть награждены.

 

        607 4 июня 36 г. награждают орденами группу музыкантов, профессоров консерватории (Волк?365). Политика кнута и пряника. Кнута больше. Пряников меньше. К этому все привыкли. «Ведь пряников сладких всегда не хватает на всех».

 

наверх