П.С. Рейфман

ЦЕНЗУРА В ДОРЕВОЛЮЦИОННОЙ, СОВЕТСКОЙ И ПОСТСОВЕТСКОЙ РОССИИ


Главная Воспоминания Два ректора

Два ректора



Павел Семенович Рейфман

Всякие воспоминания всегда субъективны и отражают не столько реальные события, сколько точку зрения мемураиста. Тем более субъективны мои: я никогда хорошо не знал ни одного из двух персонажей, о которых вспоминаю, не стремился к более близкому знакомству с ними, следуя первой заповеди фронтовой мудрости: держись подальше от начальства. И все же я рискну о них писать. Речь пойдет только о тех фактах, которые относятся к истории нашей кафедры, кафедры русской литературы Тартуского университета, или ко мне лично.

 

Многие мемуаристы и комментаторы сводят разные эпохи в истории  кафедры (главным образом, 60-е и 70-е годы) к противопоставлению двух ректоров, Клемента [1] и Коопа[2]: первый – человек интеллигентный и доброжелательный, всячески поддерживал ее,  при нем было хорошо и легко работать; второй – партийный аппаратчик, грубый хам, определивший преследования, гонения кафедры. Для такого противопоставления имеются определенные основания, но оно, как любая крайняя точка зрения, является весьма упрощенным и не позволяет ясно представить себе суть происходившего.

 

Сперва о первом, о Федоре Дмитриевиче Клементе, человеке сложной судьбы и биографии. В начале 1950-х годов он, как и другие,  прислан был в Эстонию для наведения  советских порядков и назначен ректором Тартуского университета.  Физик, специалист по люминисценции, эстонец по национальности, он заведовал лабораторией в Ленинградском университете, затем стал там в конце 40-х годов секретарем парткома (должность номенклатурная, весьма весомая), принимал участие в борьбе с «космополитами», никогда не проявлял себя, по рассказам, как либрал и тем более как вольнодумец. В основном он был и в Тарту официальным или по крайней мере держался официально. Иначе и нельзя держать себя ректору, члену ЦК Компартии Эстонии. Думается, его поведение в пятидесятые годы определялось не только необходимостью, оно не противоречило его общему мировосприятию.

 

Но Клемент был человеком умным. Он понимал, что в эстонском университете нельзя держаться так, как в Ленинградском. Да и по сути дела роль рьяного аппаратчика, внедряющего советские порядки, вряд ли привлекала его. В Ленинграде ее приходилось играть, в Тарту она оказалась вовсе не обязательной.  Менялись и времена. Начиналась хрущевская «оттепель», прошел ХХ съезд компартии с докладом о культе Сталина.

 

Долгое время, с точки зрения властей, Клемент был чрезвычайно авторитетным и влиятельным человеком. Но своевольным, не всегда послушным, не скрывающим иногда пренебрежения к таллинским инстанциям. Он отказался, например, стать президентом Эстонской АН, считая, что университет – дело более реальное, важное, а академия – нечто марионеточное, искусственное (положено в каждой республике по академии, и в Эстонии приказали завести; то ли дело Тартуский университет, с его давними научными традициями). При общей официальности, он был человеком незаурядным, думающим, любил университет и много для него сделал.

 

Одно из любимых  желаний Клемента – сделать Тартуский университет научным и учебным центром всесоюзного и международного значения. Это желание осуществилось. Именно при Клементе началась новая эпоха в истории Тартуского университета, эпоха его расцвета, высокого научного значения,  выходящего далеко за рамки Эстонии. Клемент был серьезным ученым-физиком, но его интересы не ограничивались кругом точных наук. Приехав из Ленинграда, он сохранил симпатии к ленинградской научной школе. Это определяло и то, что он посылал молодых, подающих надежды эстонских исследователей учиться в Ленинград, и  то, что он охотно брал в Тартуский университет выпускников Ленинградского. Среди последних было много евреев, ставших позднее профессорами, тех, кому национальность помешала устроится в Ленинграде на работу, поступить в аспирантуру (Блюм, Бронштейн, Столович, Лотман, Минц, позднее я). 

 

Клемент был человеком довольно авторитарным и в то же время любопытным до людей. За то время, которое я его знал, он проделал значительную эволюцию. Он мог накричать, довольно грубо, на человека весьма преклонных лет, заведующего немецкой кафедрой Кибермана. Однажды в разговоре, весьма миролюбивом, зашла речь о преподавании русского языка. Нечистый дернул меня за язык, и я с осуждением сказал, что некоторые сводят задачи изучения русского языка в Эстонии к необходимости подготовки людей для армии, чтобы понимали команды. И вдруг ректор изменился, в голосе его зазвучал металл. Он начал говорить о важности задач подготовки к армии, о недопустимости преуменьшать их значение и т.п. Может быть, не слишком хорошо зная меня, он считал, что нужно так говорить!? А может говорил, что думал. Беседа как-то сразу увяла.

 

Но он умел и слушать возражения. Как-то я был председателем предметной комиссии. Один из соискателей получил двойку по сочинению. Ко мне подошел декан физкультурного факультета и попросил еще раз посмотреть сочинение: соискатель был мастером спорта, и факультет был в нем заинтересован. Я посмотрел и нашел, что некоторые ошибки были однотипными. В таком случае   три с минусом соискателю поставить можно, что мы и сделали. Он же,  узнав до этого о двойке, взял свои документы и уехал. Возникла скандальная ситуация. Подводя итоги экзаменов, ректор напал на нас, в довольно резкой форме. Декан физкультурного факультета, следуя мудрому правилу не вступать в пререкания с начальством, стоял навытяжку и только повторял: «Виноваты. Виноваты». Я же, объяснив кратко суть дела, задал вопрос: «А как бы Вы поступили в подобном случае, Федор Дмитриевич?». И ректор как-то сразу переменил тон, перестал кричать, сказал что-то примирительное. Он был человеком многообразных интересов, мог, например, позвонить по телефону и спросить, что мы думаем по поводу нового романа  Георгия Владимова «Три минуты молчания»,  напечатанного в Новом мире. Не для того, чтобы проверить нас, а чтобы рассказать о своих впечатлениях, сверить их с нашими.

 

При всех своих особенностях он вел себя так, как требовало его положение, и не мог вести иначе, оставаясь на месте ректора. Через некоторое время после дела Синявского и Даниэля в Тарту приехал поступать на физический факультет сын Даниэля, Саша (мы его прозвали Саниэль). За него ходатайствовал В.В.Иванов, полагая, что, может быть, в Тарту он сможет пройти через приемную комиссию (в Москве это было совершенно исключено). Наш сын, Саня, узнал о нем в Москве от своих приятелей и всячески опекал его в Тарту, готовил к экзамену. Тот сдал экзамены на отлично (кажется, была одна четверка, что при существующем конкурсе вполне обеспечивало прием). Предметная комиссия, вероятно, понимала, что начальству  не слишком понравится такой результат, но решила поставить те оценки, которые соискатель заслужил. Лотманы  попросили меня сообщить об этом Вячеславу Всеволодовичу, что я и исполнил, разыскав его в Переделкино (улица, где жил Пастернак и Вс. Иванов, называлась ул. Павленко). Мы порадовались за Саниэля, а вернувшись в Тарту я узнал, что начальство отменило набор в русскую группу, приняв только двух или трех человек, стоявших по списку впереди Саниэля (медалистов и сдавших экзамены на все отлично). Ректор в данном случае чувствовал свою вину, и, по рассказам, позднее оправдывался тем, что ничего не мог поделать: ему приказали.

 

К нашей кафедре Клемент всегда относился доброжелательно, поддерживал ее по мере сил. Этой поддержке обязаны мы  многим, в частности выходом «Ученых записок», их объемом и др. В 1970-м году, когда у Юрия Михайловича был обыск, а в университет назначили нового ректора, Клемент опасался, что Кооп разгонит кафедру, переживал за нее, возможно, пытался за нее заступиться. Во всяком случае разгрома не последовало. Никого не уволили. Юрий Михайлович отделался сравнительно легким взысканием (выговором без занесения в личное дело по партийной и по административной линии).

 

К концу своего ректорства, особенно после ухода в отставку, Клемент во многом пересматривал свои прежние взгляды, философскую позицию, говорил об этом, не уточняя направления изменений. Ему хотелось обсуждать подобные проблемы с преподавателями, даже со студентами. После его смерти  в записной книжке обнаружили адрес брата, жившего в Англии, о котором Клемент никогда не говорил.

 

Своеобразие характера Клемента, отношение его к нашей кафедре определяло  положительные, в целом справедливые оценки кафедралами его деятельности. С большим уважением отзывался о нем Юрий  Михайлович. Так, в письме к В.В.Иванову от 31.01.1964 г. (№ 654), незадолго до 1-й семиотической школы, сообщая, что ректор сочувственно относится к замыслу издания семиотической серии, Юрий Михайлович характеризует Клемента так: «наш ректор – проф. Ф.Д.Клемент – физик, интересующийся  и теорией науки, вообще, человек живой и интересный»[3]. О болезни ректора как об обстоятельстве, ухудшающем общую атмосферу университета, говорится в письме Б.Ф. Егорову от 16 декабря 1969 г. (№239): «Ректор болен, приступ сердца, Лаугасте свирепствует, – нудно до зелени» (Лаугасте был в это время деканом ???). Знаменательно, что цитируемое письмо написано еще до обыска. Последнее упоминание о Клементе-ректоре в письме к Б.А. Успенскому от 17.06.1970 (№525), уже после обыска: «Клемент уходит». Далее несколько лет Клемент в письмах не упоминается. Лишь летом 1973 года  сообщается о юбилее и смерти Клемента. И именно здесь возникает сопоставление университета 70-х годов с эпохой правления Клемента. Так, в письме Егорову от 12 июня 1973 г. (№265): «Клементу сегодня исполнилось 70 лет – поздравьте его письмом – все же он много сделал хорошего. Я ему сегодня снес розы». В конце того же месяца, от 30 июня речь идет о смерти Клемента (267): «К сожалению, сообщаю Вам грустную новость – скоропостижно скончался Клемент, лишь на несколько недель пережив свой 70-летний юбилей. Грустно. Хоть он в последние годы ректорства потерялся и как-то засуетился, но много сделал хорошего, и тем да будет помянут. По крайней мере в нашей жизни с ним ушла целая эпоха».

 

Знаменательно, что отдавая дань уважения Клементу, Юрий Михайлович отделяет от  его эпохи последние годы правления, конец 60-х гг. Менялась и общая обстановка в стране (реакция на события в Чехословакии), и атмосфера в Эстонии. В  60-е гг. ректор мог чувствовать себя сильнее таллинского начальства, держать себя независимо (отказ стать президентом академии). К началу 70-х гг. влияние ректора слабеет. Клемента начинают «клевать» министерские чиновники. Очень подкосил его, видимо, пожар в университете. Дело приближалось к отставке. Отсюда, вероятно, и та неуверенность, которую отмечает Юрий Михайлович.

 

На смену Клемента приходит Кооп. О нем ходили разные слухи. Говорили, что он – типичный сталинист. Но только через несколько лет тема старого ректора, Клемента, превращается в тему нового ректора, Коопа. Первый начинает упоминаться прежде всего для того, чтобы сравнить его со вторым. И в 291, и в 295 письмах (1976 г.) Клемент противопоставляется новому ректору, Коопу, хотя тот по имени и не называется (в именном указателе нет отсылки на Коопа, относящейся к письму 295, хотя именно здесь отзыв о нем особенно резкий). Знаменательно, что о новом ректоре речь идет только с осени 1976 с начала 1977 г., хотя ректор он стал в начале 1970 г.

 

Именно перед уходом с заведывания кафедрой он становится для Юрия Михайловича особенно неприятным. 30 июля 1976 г. Юрий Михайлович сообщает Борису Федоровичу о переводе того из председателей в члены редакционной коллегии «Ученых записок» (№ 291): «Я пытался рыпаться, но мне резко сказали, что вопрос решен (вообще сейчас у меня отношения хоть вон беги, невольно вспомянешь Федю)». Здесь же говорится о придирках нового ректора из-за того, что не уволен А.Белоусов («за кулисами Сильдммяэ»), о грубом телефонном разговоре ректора с Игнатьевым: «Разговор у них, кажется, получился неприятный – ректор обхамил Игнатьева, кричал на него. Я вполне понимаю, что тот обиделся, – но я-то здесь ни сном, ни духом не виноват». Но здесь же упоминается, что Игнатьев  тянет с договором, обещает прислать его и не присылает.

 

Обстановка становится все более неприятной для ЮМ. В письме от 27 октября 1976 г. (№ 293): «У нас средне. Не раз и не два вспомнишь Федю». 26 января 1977 г. Юрий Михайлович сообщает Борису Федоровичу, что он две недели назад (т.е. где-то 12 января) подал заявление с просьбой освободить его от заведования кафедрой (№ 295). И здесь вновь в памяти возникает Клемент: «Стало совсем невозможно с нашим новым начальством (устал переносить откровенное хамство; стиль теперь не тот, что при Ф.Д.). Думаю, что удаление мое у них все равно было обдумано и решено, а мне чем меньше с ними контактов, тем лучше. О сложностях с кандидатурой нового зава Вам расскажет Зара».

 

О причинах, которые заставили Юрия Михайловича отказаться от заведования  нашей кафедрой, писали много. Я осмелюсь также затронуть эту тему, основываясь на собственных воспоминаниях и на письмах Юрия Михайловича, опубликованных Б.Ф.Егоровым. Отставка обычно связывается с обстановкой, возникшей в университете в 1970-е годы, после обыска в доме Лотманов, со сменой ректоров, усилением придирок начальства самых различных уровней. В целом это правильно. Юрий Михайлович   в своих письмах сам указывает на такие изменения.

 

Любопытно, что после подачи заявления ЮМ с отказом от заведования его заменить предложили мне. Я в какой-то степени оказался внутренне подготовленным к такому предложению. М.А.Шелякин, заведовавший кафедрой русского языка и отделением в целом  мне сказал, что рекомендовал мою кандидатуру и что ректор, вроде бы, не против. Но я надеялся, что по разным причинам меня минует чаша сия. Заведование кафедрой меня отнюдь не привлекало. И вдруг звонок ректора с просьбой зайти. Я и жена заранее перебрали все возможные причины отказа, не влекущие конфликта с начальством. Здесь были и неуживчивость, неумение руководить, и намек на 5-й пункт, и состояние здоровья, и, как крайний случай, сообщение о том, что я плохо владею эстонским языком (этим доводом, к моему удовольствию, воспользоваться мне не пришлось).

 

Ректор сказал о заявлении Юрия Михайловича об уходе с заведования, добавив при этом что-то неодобрительное, затем предложил заведование мне. Я стал излагать свои доводы. Он опровергал их. Кстати, опроверг и довод, что лучше, если бы русской кафедрой заведовал русский. «У нас все национальности равны», – сказал он. Действительно, насколько я знаю, ректор не был антисемитом, что в те времена среди начальства встречалось не так уж часто. Пришлось сослаться на здоровье, на болезнь почек, которой у меня не было. Ректор сказал: «Вот как! А я думал, что Вы здоровы, как бык». И более разговор о моем заведовании не продолжал. Не знаю, поверил ли он мне, но, видимо, понял, что заведовать кафедрой я искренне не хочу.

 

Любопытно, что и ректор, и Шелякин, и Юрий Михайлович, судя по всему, считали, что я обеими руками ухвачусь за столь почетное предложение. «А кого бы, по-вашему, можно было бы  назначить на это место?», – спросил ректор. Я назвал две кандидатуры, Беззубова и Исакова, именно в такой последовательности. Отметил, что Беззубов не профессор, но очень серьезный специалист, автор многих работ, пользующийся всеобщим уважением и любовью; Исаков же не член партии, но профессор, немного прямолинейный, но вполне годный именно как руководитель. Как показало будущее, с Беззубовым я несколько ошибался, у него для такой работы оказалась слишком тонкая кожа. Во всяком случае обе мои рекомендации по очереди были использованы. И это естественно: никаких других подходящих кандидатур на кафедре не имелось.

 

Мой отказ удивил и Юрия Михайловича, который полагал, что я очень хочу быть заведующим. «Теперь Павел будет доволен, осушествится его мечта. А ты станешь первой дамой на кафедре», – сказал он Ларисе. Та начала ему доказывать, что я заведования вовсе не хочу и по разным причинам к нему просто непригоден. Вроде бы убедила его. Я же точно знаю, что и мысли о заведовании у меня никогда не было. Лариса была права: я и не хотел этого, и понимал, что не гожусь. За всю мою многолетнюю работу я никогда ничем не заведовал: субъективное мое нежелание соединялось с объективной неспособностью.

 

Уходя с заведования, Юрий Михайлович более всего  думает о том, как сохранить кафедру. В письме №295, сообщая о своем уходе, он пишет: «важно сохранить кафедру». К этой мысли он возвращается постоянно, вплоть до своего письма- завещания.

 

После ухода с заведования Юрий Михайлович, как и предвидел, имел с ректором менее контактов и о нем в письмах довольно долго вообще не упоминал. Для понимания обстановки важно остановится на 1980-м годе. К этому времени нападки на кафедру становятся особенно сильными, но характерно, что имя Коопа в связи с ними не называется. Речь идет о всякого рода комиссиях, московских и таллинских, очень предвзятых и неправедливых. Мимоходом о Коопе идет речь лишь в письме № 309, по поводу переговоров о работе в Тарту Риммы Лазарчук: «обещание ректора (кот<орому> не очень-то можно верить)». Но все же наиболее трудно оказывается со всякими комиссиями. В ноябре 1979 г. Юрий Михайлович сообщает в короткой записке Борфеду (№ 311): «У нас "горячо". работает московская министерская комиссия, кот<орая> приехала под лозунгом изучения состояния русского языка, а на деле занялась раскапыванием идеологических грехов нашей кафедры. Положение очень острое. Чем кончится пока неизвестно». В следующем письме от 3 ноября 1979 г. (№ 312) говорится о некотором компромиссе, достигнутой с комиссией: «Сначала все было очень и очень неприятно, недоброжелательность и предвзятость даже  не скрывались, но в конце пошли на обоюдный компромисс, и мир в семье, кажется восстановлен <...> Вытрепались мы все ужасно. На нашего друга дома Валерия смотреть страшно – он вынес на себе всю тяжесть ссор и мира, а Зара просто свалилась с каким-то странным приступом».

 

Однако было бы неверным полагать, что  трудное положение кафедры, по мнению Юрия Михайловича, вызвано лишь внешним давлением на  нее, придирками вышестоящих инстанций. Юрий Михайлович недоволен и внутренним положением на кафедре. Особенно сильно такое недовольство проявилось в начале 1980-го года, как раз перед переводом его на другую кафедру. Может быть, оно как-то определило и его отношение к переводу. 24 января 1980 он пишет Егорову: «Вообще же кафедра помаленьку разваливается, и это больно <...> Ох, как нужен был бы крепкий зав. – доктор – у Валерия нервы не выдерживают» (№ 314). И о том же 8 марта: «кафедра и так разваливается  – Валерий болеет и проч.» (№ 316). И, наконец, письмо от 30 июня, то, где Юрий Михайлович говорит о переходе на другую кафедру (№ 319): «Валерий подал в отставку, и отставку ректор принял <...> Понять Валерия можно, но не раздражаться на него тоже трудно: он весь последний год находился в состоянии патологической неврастении, отчасти потому, что распускался, хотя, конечно, и реально находился на грани нервной болезни. Работать с ним было невозможно, и кафедру, практически, он развалил; т<о> e<сть> состав кафедры хороший и добросовестный: это оркестр, который может играть и без дирижера. Но души – общей – сейчас нет. Не только вышли из употребления научные доклады и их обсуждения, но даже собраться "больше трех" поболтать и выпить нельзя, потому что четвертый обязательно будет несовместим с одним из трех. Игорь находится в таком маразме, что я порой боюсь, нормален ли он, – сплошные комплексы, а работы нет».

 

В этом же письме выражается надежда, что «Сергей примет бразды, а кафедра переживет этот кризис и докажет свою жизнеспособность». Здесь же сообщается: «Я и Лариса переходим на кафедру зарубежной литературы ("добровольно")». Борис Федорович комментирует  приведенное сообщение: «Это была принудительная добровольность: московские и таллинские комиссии по проверки кафедры постоянно упрекали сотрудников за "семейственность": на кафедре работали две супружеские пары: Лотман – Минц и Рейфман – Вольперт <...> Наконец, Ю.М. и Л.И. заставили перейти на кафедру зарубежных литератур, хотя нагрузка и курсы у них остались прежние». В письмах отражены и поиски сотрудников, которые могут усилить кафедру, вывести ее из трудного положения (Р.Лазарчук – №№ 307,309, Иванова – 309, Е.Петровской – 317).

 

Но вернемся к Коопу. Следущую запись о нем встречаем в письме от 12 марта 1984 г.  (№ 346): «Последний том "Трудов по русской и сл<авянской > филологии" московский главлит (почему попало туда) запретил и приказал весь тираж уничтожить. Мы с Вал<ерием> Ив<новичем> были на сей счет у ректора. Он нас поразил: он сам недоумевает, прочел весь том и особого криминала не нашел. Его действительно там нет. Уже были и продолжаются на сей счет обсуждения в Эст<онском> ЦК. Исход неясен <...>  Но, кажется, речь идет о"духе". Мы еще надеемся что-либо отстоять. но дело, по словам ректора, исходит от Романова». И далее высказывается мысль, что запрещение сборника – «начало какой-то акции», подразумевается, что запланированной не в Тарту, и не в Эстонии. Недовольства ректором в этом письме не ощущается. Здесь скорее удивленно-сочувственная интонация. Более имя Коопа с какой-либо характеристикой его в письмах не упоминается (только формально в письме Баевскому весной 1974 г., № 707).

 

Подведем некоторые итоги. Арнольд Викторович Кооп, сменивший Клемента, был человеком совсем другого типа. Хотя в их судьбе просматривалось и нечто общее. Оба были из русских эстонцев. Оба присланы в Тарту, в университет, чтобы навести порядок. Оба к моменту назначения – весьма официальны, но не столь официальны, как предполагало начальство. Оно к моменту назначения Коопа было недовольно и Клементом, и университетом, и нашей кафедрой. Напомним, что назначение Коопа и обыск у Лотмана произошли примерно в одно и то же время, что им предшествовали события 68-го года в Чехословакии, первые политические выступления Сахарова, демонстрация диссидентов на Красной площади и др. 60-е годы заканчивались, начинались 70-е, с коренным образом изменившейся атмосферой. Тартуские события вошли не очень заметным, но закономерным эпизодом в общий процесс изменений в жизни не только Советского союза, но и всего социалистического лагеря. Дело было не в Коопе, не в уходе Клемента, не в Лотмане и всех нас, а в более общих и важных причинах. Но нам от этого было не легче.

 

Мы немного слышали о Коопе, и эти слухи не предвещали ничего хорошего. Перед назначением в Тарту он некоторое время  был ректором Таллинского пединститута. Сын одной из таллинских преподавательниц института, еще мальчик, говорил: «Да он же типичный сталинист». Именно такой репутацией он пользовался и в Тарту. Немного бравировал своим образованием: Псковский речной техникум и знаменитая ВПШ. «Pihva pois»  называли его в университете. Уходящий в отставку Клемент очень опасался, что новый ректор разгонит запятнавшую себя кафедру. Смена ректоров произошла в крайне неудачный для нас момент. Среди задач, поставленных перед новым ректором, вероятно, была и такая – вывести на чистую воду нашу кафедру. Но это была отнюдь не единственная, даже не главная задача.

 

Любопытно, что вывести нас на «чистую воду» в это время поручали многим. Так, одна поступившая к нам студентка  доверительно рассказала (нашла кому! Наташе Бабицкой – дочери видного диссидента), что отец ее работает в ГБ, а она сама разоблачит нашу антисоветскую деятельность. Видимо, в семействах гебешников о нас немало толковали.

 

В целом представление о новом ректоре соответствовало действительности. Он был грубоват, прямолинеен, мыслил официально, был связан с таллинскими партийными и административными кругами. Видимо, перед назначением Коопа соответствующим образом ориентировали, рассказали о Лотмане, об обыске у него, о нашей кафедре. Все это не могло настроить его к нам доброжелательно. Но уже в начале своего правления он, в какой-то степени, обманул связанные с ним мрачные ожидания. Предполагаемых репрессий, разгона кафедры, смещения Лотмана и т.п., чего так боялся уходящий в отставку прежний ректор, не было. Конечно, на таких репрессиях, видимо, не настаивало и таллинское начальство, вряд ли бы он стал им противиться, но применять их по собственной инициативе он не стал. При этом вряд ли можно обяснять такое поведение боязнью откликов научной общественности. В начале 70-го года авторитет Тартуской школы был еще не настолько велик. Ректор нам не сочувствовал, в отличие от Клемента, держался по отношению к нам настороженно, мы его раздражали, но громить нас у него намерения не было.

 

Знаменательно, что длительный период в письмах Лотмана новый ректор вообще не упоминается, и только во второй половине 70-х гг., перед тем, как подать заявление об уходе с заведования, ЮМ начинает резко отрицательно отзываться о Коопе. Раздражало его многое. И отношения с деканом, Кюннапом. Тот предпочитал общаться с кафедрой в письменном виде, посылая свои предписания, мелочные, нередко вздорные. Трудно складывались и отношения с Сильдмээ. Сюда же относится и стремление ЮМ устроить Мишу, окончившего университет, на работу на кафедру. Все это нервировало ЮМ, выводило его из равновесия. Все наслаивалось на грубость ректора при решении конфликтных вопросов, но не она одна была причиной, заставившей ЮМ. оставить заведование кафедрой.

 

Кроме прочего, надо учитывать, как пишет в комментариях БФ, что ректор менялся. Так, в 1984 г. он  вместе с ЮМ и ВИ обсуждает вопрос о запрещении очередного тома «Ученых записок» почти как единомышленник: «Ректор А.Кооп постепенно начинал понимать, что такое "тартуская школа" и кто такой Ю.М., он иногда был необычно откровенен» (№ 346). Думаю, что недоброжелательные таллинские и московские комиссии, регулярно инспектирующие нас, приезжали в Тарту не по его инициатив, а комиссии были подлые. Так, одна из них, прийдя как-будто в конце концов к компромиссу (не про нее ли пишет ЮМ?) прислала потом из Москвы разгромное заключение о своей проверке. Ректор не особенно остро реагировал на такие «сигналы». Подобные заключения ему были неприятны, но он не принимал их всеръез. Более того, он как-то намекал ЮМ, что с комиссиями спорить не нужно, но не нужно и слишком обращать внимание на их рекомендации и оценки.

 

Ряд его поступков свидетельствовал о желании избежать конфликтов, не идущих на пользу кафедре. К таким случаям, по-моему, относится «добровольный» перевод ЮМ и ЛИ с кафедры русской литературы. Ему, конечно, как ректору, были неприятны обвинения нашей кафедры в «семейственности», но его действия были направлены и к тому, чтобы, не меняя сути, прикрыть нас от постоянных нападок. И сам перевод был обставлен внешне корректно, ЮМ уговаривали, что-то пообещали ему взамен (чуть ли не его лабораторию). Да и кафедрой как раз в этот период ЮМ был очень недоволен, считал, что она разваливается. Еще деталь: как раз к концу 79-го – весне 80-го года стало ясно, что наши дети, С. Рейфман и И. Душечкина, оформляют документы для отъезда в Америку (формально в Израиль). В то же время оформляла свой отъезд супружеская чета Гаспаровых. Не исключено, что ректор учитывал и это обстоятельство, рассредотачивая супружеские пары кафедры литературы.

 

Другой пример. Существенную роль в торможении «Блоковского сборника» играл проректор Хамер. И ректор мог вызвать к себе ЗГ, редактора «Блоковского сборника», и устроить ей «разнос»: «Что за безобразие? Вы тормозите выпуск сборника! А мне отовсюду, из-за границы пишут. Спрашивают, когда выйдет очередной том. Что мне им отвечать?» Это был хорошо срежессированный спектакль, который ставился для Хамера.

 

Но вернемся к ректору. За ряд вещей мы должны быть ему благодарны. Начиная с мелочей. В 1975 г., после смерти мамы, я завел бороду. Кому-то это не понравилось: в бороде, как бывало в России 19 века и в петровские времена увидели какой-то признак неофициальности. Ректор вступился за мою бороду, сказал, что она мне идет. Тем вопрос был исчерпан, и ныне многие даже не помнят, что когда-то я ходил без бороды. Более серьезно он поддержал меня, в форме выражения недоверия, когда я отказался от редактирования «Русской страницы».

 

«Русская страница», приложение к общеуниверситетской газете, выходила под моей редацией в 1975-76 гг (???). Уговорил меня взяться за нее Рейн Вейдеман, который тогда редактировал университетскую газету. «Русская страница» была даже не столько оппозиционной, сколько неофициальной. «Обязательные» даты отмечались заказанными на стороне заметками (с кафедры военного дела и т.п.), а чаще каким-либо плакатным рисунком на половину полосы. Политики газета не касалась, «вождей», как правило, не упоминала и не цитировала. Останавливалась на жизни отделения, на всяких культурных и литературоведческих проблемах. Иногда печатала материалы умеренно острые. Вокруг газеты группировались студенты, она пользовалась успехом. Тираж в 500 экз. (?) расхватывали в несколько часов. Газета распрострянялась в главном здании, и факультеты, которые располагались в других зданиях, просили для них резервировать. Приходили письма из России, где о газете отзывались с похвалой, писали,  что она единственая в таком роде. В итоге комиссия из ЦК (комсомола или партии?) окзалась недовольна газетой. Особенно привлекли внимание статья Куклина «Балаганчики на Красной Пресне» (там ничего крамольного не было, речь шла о возникновении новых театриков, но не понравилось сочетание «балаганчиков» и «Красной Пресни») и карикатуры Злотникова, а тут еще выставку его рисунков устроили, тоже вызвавшую недовольство...

 

Меня пригласил секретарь парткома Киирис, говорил вежливо, прямо не обвинял, но сказал, что направление газеты вызывает нарекание, она аполитична, у нее «культурнический» оттенок. Еще сказал, что целесообразно, чтобы редактор обоих университетских газет, и эстонской, и русской (к этому времени Вейдеман ушел от редактирования) был один, а я бы стал его помощником, почаще заходил бы в партбюро с ними консультироваться и все будет в порядке. Я ответил, что вообще полагаю: на мое место нужно подобрать другого человека. Он возражал, что этого делать не обязательно, все будет в порядке. Я повторил свою просьбу о замене: «Как раз кончаетсяся учебный год, у вас будет время для поисков». На этом мы расстались. В последнем номере за учебный год (начинались летние каникулы) я подвел итоги своей работы и попрощался с читателем (как бы завершая год, ничего не говоря о своем уходе). С осени к выпуску газеты я не приступил, объясняя, что я еще весной поставил в известность о своем уходе. Вокруг шушукались, С.В., вхожий в партком, да и не только туда, как говорили, «дружески» предупреждал меня, советовал не упрямится, сообщал, что есть решение разобрать мое дело на заседании парткома. За меня вступился ректор. Выступая перед русскими студентами, он неожиданно сказал: «Вот Рейфман не хочет редактировать газету, а мы его и не просим, мы даже не хотим, чтобы он ее редактировал». На этом все и кончилось. После его высказывания по этому вопросу партбюро более меня не тревожило. Долго газета вообще не выходила, а затем редактором ее назначили О. Костанди, выделив для него 0,5 ставки на кафедре, а другую половину выплачивая за редактирование газеты. Но это была уже другая «Русская страница». 

 

Помог Кооп и нашим детям в получении кооперативной квартиры. Университет строил кооперативный дом на Аардла, и вокруг дележа квартир, как водится, завязалась борьба. Заявления подали сын и его жена, Ирина Душечкина. Они оба работали в университете. В университете работали и мы с женой. В нашей трехкомнатной квартире обитали три семьи: мама, занимавшая самую большую комнату, я с Ларисой и сын Семен с женой и их сыном, нашим внуком, Сашей. Университет никогда не выделял нам жилья. Квартиру мы получили, обменяв ее на ленинградскую, мамину. У нас с Ларисой не было в ней даже письменного стола, не только кабинета. Мы считали, что имеем полное право на квартиру для детей, тем более на кооперативную, за наши деньги. Но профком решил иначе. Председателем была очень подлая баба, которая долго сидела на своем месте, имела, как говорили, «свою руку» у какого-то начальства и вершила дела по своему произволу. На квартиру претендовала и сестра нашей невестки, Лена Душечкина, тоже работавшая на кафедре. Предпрофкома решила нас стравить. Она заявила, что двум Душечкиным выделена одна квартира, пускай они, дескать, сами разбираются.  Под нажимом Ларисы я пошел к ректору, рассказал о наших обстоятельствах, он выслушал со вниманием и решил, что я прав. Обе семьи получили по квартире.

 

Не затягивал ректор после моей докторской защиты и утверждения ВАКом моего оформления на место и.о. профессора, а затем профессора. Насколько мне известно, в первом случае это произошло даже без представления кафедры (там даже не знали, что распределяются места). Благожелательно он относился и ко мне, и к Ларисе. После инфаркта он встретил меня на улице, поинтересовался здоровьем, а потом сказал: «По шву зарастет, будете еще крепче». Не уверен, что ректор знал об интересе КГБ  в 70-е годы к нашей семье. По разным поводам у меня три раза состоялись с сотрудниками сего учреждения весьма неприятные беседы. Но если знал, то это никак видимо не изменило его отношение ко мне.

 

Самое же запомнившееся связано с началом 80-го года. Осенью 79-го дети подали заявление на отъезд в Израиль (примерно тогда же подали заявление их приятели, Гаспаровы). По нашему настоянию, Ира ушла с работы.  Мне не хотелось, чтобы ректор узнал об этом из чужих, возможно недоброжелательных, уст. По какому-то вопросу он меня к себе вызвал, и я ему расказал о происходящем. Он, сидя за столом, взялся за голову, потер виски, выругался, затем выпрямился и сказал: «Дети не отвечают за родителей, а родители за детей».Такая была его первая реакция, без предварительного обдумывания. Она, видимо, определила и многое в дальнейшем. Меня никуда не вызывали, не предлагали каятся, не возникло никаких неприятностей по работе, хотя многие предрекали их. Сейчас это представляется вполне нормальным, но люди старшего поколения должны помнить, что так бывало далеко не всегда, более того –  довольно редко. Неслучайно некоторые осторожные коллеги, не зная, как повернется дело, одно время здоровались со мною с опаской, а иногда и вовсе не здоровались. Но потом поняли: никаких изменений не произошло, значит все в порядке, так и нужно. Любопытно, что в парткоме интересовались, не уедем ли мы. Но обращатся ко мне не стали, а выясняли через В. Беззубова. «Пускай у меня самого спросят», – ответил я.

 

Не без опаски выдавали мне осенью 1987 г. характеристику, когда мне удалось на месяц поехать в гости к детям в Америку. Кооп уже болел, но был еще жив. Характеристику мне дали без возражений, но при этом говорили о том, что я должен оправдать доверие, не подвести их, не поддаться на  провокации, на уговоры каких-то учреждений,  предлагающих мне  остаться. Боже мой! Кажется они и на самом деле верили, что кто-то будет меня уговаривать.

 

____________________________

[1] Клемент, Федор Дмитриевич (1903 – 1973) – физик, ректор Тартуского университета с 1951 по 1970 г.  Здесь и далее –  примечания редакции сайта reifman.ru.

[2] Кооп, Арнольд Викторович (1922 – 1988) – доктор философских наук, ректор Тартуского университета с 1970 по 1988 г.

[3] Переписка Лотмана цитируются по изданию: Лотман Ю.М. Письма. 1940-1993. Сост., подгот. текста, вступ. статья и коммент. Б.Ф. Егорова. М.: Школа "Языки русской культуры", 1997. 



НАВЕРХ

НА  ГЛАВНУЮ